Кровать с золотой ножкой
Шрифт:
Немало разговоров, само собой разумеется, вращалось и вокруг итальянского похода Паулиса; в конце концов, безутешных вдовцов в Зунте было навалом, а вот таких, кто побывал в Италии, на весь город имелся один. На эту тему Паулис высказывался туманно, благополучно сводя разговоры к философским рассуждениям о необходимости освежающего взгляда на жизнь вообще и путешествия в частности.
— Человек, мои милые, должен страдать любопытством. Да и возможно ли иначе, в том суть бытия. Это я вам говорю! Уж коли отец небесный в поте лица целых шесть дней мир творил, этот шарик надо оглядеть. Хотя бы из уважения и вежливости к творцу. Иначе получается: хозяйка старалась, крендель пекла, а гости и миндалину
— Ну, а много ль ты в чужой и дальней стороне смог уразуметь?
— Чужой и дальней любая сторона лишь на расстоянии кажется. А подойдешь к ней — перестанет быть дальней. Люди как люди, и дома как дома.
— На каком же языке ты с ними изъяснялся?
— Нашел о чем спрашивать! У парня из Зунте! На каком нужно, на таком изъяснялся.
— И стоило ехать? Чего там набрался? Скажем, ты вот был в Италии, а я не был. Чем ты от меня отличаешься?
— Чем отличаюсь? — Паулис был сама серьезность. — Похоже, у меня прибор иной.
Хихиканье за столом сменилось смехом.
— Лишь оттого, что ты побывал в Италии?
— Нет, полагаю, оттого, что на меня нашла такая притча побывать в Италии.
— Черт побери! О каком таком приборе ты толкуешь? — Мужики в восторге, кулачищами молотя край стола, утирали слезы.
— О голове, дружище! О голове!
Под вечер четвертого дня Антония через почтарку передала Паулису: ну уж будет, погулял вдосталь, пора и домой возвращаться. Паулис в свою очередь переслал матери пространное письмо, в котором божился, что пока не чувствует в себе сил вернуться, дескать, должен свалившееся на него несчастье еще пожевать и проглотить или, проще говоря, с духом собраться, чтобы «иметь смелость своим сироткам в глаза посмотреть».
В какой-то момент в ресторане появились Нания с Индрикисом. Нания в крепдешиновом, тыквенного цвета платье с плиссированными воланами, не сказать чтоб вычурное — это было бы слишком, — но довольно броское. Индрикис, как обычно, в элегантном мундире айзсарга; еще бы саблю сбоку, и считайте, прямо с парада или какого-нибудь торжества пожаловал. Ростом Индрикис не вышел, да и бравости маловато, раздобрел опять за последнее время, на рыхловатом круглом лице второй подбородок намечается. Но мундир свое дело делает, грудь на ватине колесом, талия в обтяжку. Индрикис следит за своей наружностью, тщательно выбрит, одеколоном попахивает. Волосы с некоторых пор стрижет коротко, они ежиком топорщатся. Паулис уж не раз прохаживался по этому поводу: «Я гляжу, Индрикис, ты в близнецы к вождю нашему метишь». Индрикис на это отвечает с презрительной ухмылкой: «Предпочитаю смешные, а не плоские шутки». В самом деле, отчего бы ему не зачесывать волосы на манер президента Ульманиса? В такой прическе есть воинский шик. При всяком удобном случае Индрикис уголками заплывших глаз самодовольно озирает себя в зеркале.
И на сей раз — по крайней мере со стороны Индрикиса — встреча получилась довольно прохладная. Что ему Паулис! Лишь уступая просьбам Нании, пошел он в ресторан. Голова у Нании всегда полна бредовых идей. Особенно в последнее время. И, как нарочно, все наперекор ему. Теперь вдруг эта прихоть: «Своди меня в ресторан. Паулис там уже три дня и три ночи маринованными огурцами лакомится. Я тоже хочу».
Когда такие страсти — недавно Берту схоронили, сам Паулис из чужих земель воротился, — как тут мимо пройти,
и отвернуться неловко. Родственник все же.Индрикис, прикусив губу, вобрав через нос побольше воздуха, с важным видом шествует к длинному столу, за которым Паулис в данную минуту мечется между безутешным горем и безудержным жизнелюбием. Заметив вошедших, Паулис встает из-за стола. «Корчит из себя невесть что, будто полмиром владеет. А посмотришь — ничего в нем нет, ровным счетом ничего, разве что ростом взял, — думает Индрикис, с удовольствием про себя отмечая, что костюм на Паулисе мятый. О том, как галстук модно завязать, человек этот вообще не ведает. Замшелый старикан, деревенщина! Скулы желтой стерней обросли, пугало гороховое».
— Поздравляю с возвращением. — В словах Индрикиса столько равнодушия и холода, что температура в зале ресторации должна понизиться на градус-другой. — Ах да-да… Заодно соблаговолите принять и мои соболезнования.
— Хорошо, что ты пришла, Нания-душечка, — говорит Паулис. Его большие бледно-синие глаза становятся огромными. Такое впечатление, будто синь его глаз, подтаивая, поплывет по щекам. — Сейчас мне очень худо, Нания-душечка. Сказать тебе по правде, я схоронился здесь, как кабан в чаще, всего свинцом изрешетили…
На Индрикиса Паулис, разумеется, тоже поглядывает, как же иначе. А замечать не замечает. Паулис видит только Нанию. Паулис разговаривает только с Нанией. И оттого что перед ним Нания, сбрасывает с себя все личины и маски. Незачем больше таиться. Слабый, несчастный, потерянный Паулис, который никак не соберется с духом вернуться домой.
— Я надеюсь, ты угостишь меня маринованными огурцами. Да и сам закуси. От горестей я одно лекарство знаю — поесть что-нибудь такого, что душа просит.
Все это, конечно, пустые разговоры, кто ж того не понимает. Но у Нании так славно горят щеки, а на лице столько непритворного сочувствия. И как бы невзначай она своей ладошкою поглаживает руку Паулиса. Не странно ли, у беспомощного Паулиса такие крепкие руки. Руки настоящего Вэягала. У Вэягалов руки всегда на укутанные отопительные трубы котельни похожи, так и кажется, сейчас их обтягивающее тряпье расползется по швам — и оттуда полезут клочья желтой шерсти.
— Как? — От возмущения Индрикис насилу себя сдерживает. — Ты хочешь здесь сидеть?
— Да. — Нания радостно озирается. — Чем тебе здесь не нравится?
Немного погодя опять все входит в колею. Паулис рассказывает что-то озорное и потешное про монахинь и папу римского, Бриедитис, лучший сапожник в Зунте, запевает «Был я молод, был я в силе», кельнер заставляет стол новыми напитками и закусками.
За сапожником явилась жена. Крута-На-Руку-Кача. Паулис пытается заступиться за друга, но ему приходится в свой адрес выслушать не одно ядреное словцо.
— Кача, лапонька, ты вольна бранить нас, только знай, не на твоей стороне правда. Ну да, мы поем, пьем, веселимся. Но это лучше сочетается со смертью, чем слезы и вздохи. На смерть надо смотреть сквозь светоч жизни. Чтобы знать, что есть тьма, надо знать, что есть свет.
— Все вы забулдыги, вот она, правда. Все вы безбожники, вот она, правда. Все вы распутники, вот она, правда. На моей стороне правда!
— Нет, Кача, лапонька.
— Это почему же?
И тогда Паулис, приложив ладонь к сердцу, произнесет слова, которые надолго у всех останутся в памяти:
— Потому что у правды может быть сто рук и сто ног, но ей, как и человеку, не дано забраться сразу на два дерева.
Индрикис сидит рядом с Нанией с таким выражением на лице, будто задыхается от вони. Рюмку за рюмкой пьет, а лучше ему не становится. Наоборот, все хуже и хуже. Наконец Индрикис достает часы, щелкает золотой крышкой и говорит, обращаясь к Нании: