Кровавый пуф. Книга 2. Две силы
Шрифт:
По окончании панихиды, едва началось пение гимнов, как тотчас же ко входам этих трех костелов были придвинуты войска, для того чтобы при выходе арестовать певших мужчин. Но народ не выходил из храмов, и дело таким образом дотянулось до одиннадцати часов вечера. У Свентего Кржижа одураченное войско давно уже впрочем сторожило пустой костел, потому что весь народ выбрался из него неизвестным начальству потайным ходом во двор, в сад и незаметно спасался через недоступные для глаз заборы и крыши домов, прилегавших сзади и со стороны к монастырю миссионаржей. В одиннадцать часов вечера приказали солдатам составить ружья в козлы, снять шапки и войти в костел, чтобы понудить народ к выходу. Поднялся вой, крик, вопли, слезы, однако же мужчины, которых в обоих костелах оказалось до 3,500 человек, без сопротивления очистили костелы и в тот же вечер были отведены в цитадель. Но замечательно, что между коноводами этой костельной истории, кроме ксендзов, ретивейшими деятелями оказались евреи.
Разбирая беспристрастно все обстоятельства этого происшествия, невольно приходишь к заключению, что власть, кажись, едва ли сама себе уяснила надлежащим образом цель, ради которой устроила эту облаву, потому что на следующее же утро почти все забранные люди были выпущены из цитадели. Их опрашивали только кто к какому сословию принадлежит, словно бы это нужно было для каких-либо статистических сведений. Поэтому множество лиц шляхетных нарочно пачкали себе лицо сажей, терлись одеждой об выбеленные стены и при опросе называли себя ремесленниками, изобретая вымышленные фамилии. Таким образом все
Наутро 16-го числа разыгрался скандал великий.
По смерти Фиалковского на должность архиепископа был избран капитулом, но еще не утвержден правительством, некто прелат Бялобржеский.
Это был человек довольно ограниченный и даже не особенный фанатик, но как нельзя более пригодный к делу под руководством мужей искусившихся и мудрых, какими был полон капитул варшавский. Бялобржеский в ту же ночь собрал капитул на экстренное совещание, к которому было приглашено несколько светских лиц, и вот, плодом их ночного совета явилось то, что Варшава наутро, к удивлению своему, проснулась без обычного костельного звона и народ нашел церкви запертыми. Совещание признало, что костелы Свенто-Кржижский и Бервардинский осквернены появлением в них войска москевского и потому должны быть запечатаны впредь до нового освящения, а все прочие костелы, в предупреждение подобного осквернения, надлежит закрыть на неопределенное время и вообще прекратить везде всякое богослужение. Мера эта была приведена в исполнение немедленно. Но замечательно при этом одно не лишенное известной доли комизма обстоятельство, заключавшееся в том, что еврейский божничий надзор вдруг с своей стороны нашел нужным закрыть тоже и еврейскую синагогу на Налевках, которой однако никто и ничто не угрожало и не «оскверняло». Власть обратилась к Бялобржескому с требованием об отмене столь невероятного распоряжения капитула. Руководимый же и наставляемый столь премудрыми мужами, прелат с резкостью отозвался, что исполнит это в таком только случае, если солдатам и полиции будет окончательно воспрещен вход в костелы, и все арестованные как во храмах, так и на улицах, немедленно освобождены, ибо арест их, как лиц принадлежащих римско-католической церкви, нарушает ее священные права. Вслед за тем, по обыкновению, потянулись бесплодные и длинные переговоры, а между тем по городу и в обществе как русском, так и польском пошли темные слухи о какой-то американской дуэли между наместником Царства и генералом Герштенцвейгом, и будто бы последний, в силу вынутого жребия, должен был застрелиться… Толков и сплетен ходило много, одна другой нелепее, одна другой причудливее и таинственнее. Среди бесплодных переговоров с администратором архиепархии и варшавским капитулом высший представитель законной власти, граф Ламберт, заболел и выехал за границу; на место его был назначен генерал-адъютант Лидере, а до его прибытия в управление Царством вступил вторично военный министр Сухозанет. Вообще с 18-го (30-го) мая 1861 года, то есть со дня смерти весьма престарелого и благодушного наместника, князя Горчакова, и до прибытия генерала Лидерса, в течение каких-нибудь пяти месяцев, сменилось четыре временных представителя наместничьей власти. Генерал Лидерс был пятым. В этих частых переменах представителей высшего правительства; в этих резких, крутых переходах от благодушия к стреляниям, от бездействия к ублажениям и жалобам, от увещаний к новым стреляниям и опять к благодушию, к выжиданию, к воздержанию, к либеральным мероприятиям, к угрозам и стращаниям к новым сетованиям и укорам и наконец к невнушающему достодолжного страха военному положению, — во всем этом поляки, самодовольно покручивая ус, да ухарски заломив набекрень «рогатывку» и вызывательно посматривая на «зайца-москаля», видели одни лишь колебания, сконфуженность, неумелость, робость и отсутствие всякой системы у русского правительства и уже нетерпеливо высчитывали месяцы и дни, когда они окончательно, вооруженной рукой должны будут победоносно "выпендзиць [141] пана заенца-москаля" [142] из пределов земли польской за Двину, за Днепр и даже за Волгу — в Туранские степи.
141
Выгнать.
142
Зайца.
Один только человек держался доселе, казалось бы, и прочно и крепко, и этот один был граф Виелепольский, маркиз Гонзаго-Мышковский, сначала весьма непопулярный, но потом мало-помалу, вследствие своего постоянного антагонизма представителям военного элемента, сделавшийся достолюбезным для добрых белых патриотов своей партии. Но и этот один наконец повихнулся; правда, весьма не надолго, но повихнулся.
В конце октября прибыл в Варшаву генерал Лидерс, а в начале ноября граф Виелепольский был вытребован в Петербург и вслед за тем всемилостивейше уволен от должности главного директора (то есть министра) духовных дел и народного просвещения. Произошло это по настояниям генерала Сухозанета о необходимости удалить его из Царства Польского. Впрочем, партия его не унывала и твердо верила в его скорое возвращение в величии и сиянии новой славы и могущества. Одни только красные продолжали ненавидеть как орудие русских целей и не понимать этого тонкого, новейшего Конрада Валенрода земли польской.
Таково-то было положение дел в Варшаве в то время, когда юный герой наш, надрессированный графиней Маржецкой, и после своего путешествия по Литве, и после гродненских разочарований, на всех парах летел в этот мудреный город.
II. В первые минуты по приезде
Поезд тихо подошел к громадному дебаркадеру Варшавской станции. Множество жидков, факторов, комиссионеров от разных отелей, с бляхами на шапках, дружкарей [143] в гороховых ливреях с пелеринами, толклись в большой зале, где выдают билеты и багаж.
143
Извозчиков.
— Отель Эуропэйски, — прошен' пана! — приподнимая фуражку с бляхою, выразительно проговорил комиссионер почтя над самым ухом Хвалынцева. — Пан ма багаж прши собе? [144]
Константин, проученный уже гродненским днем, решил изображать собою иностранца, хотя бы на первые минуты, пока не осядется в какой-нибудь гостинице; поэтому он молча вынул багажный билет и передал его комиссионеру, который очень предупредительно проводил нового своего клиента к экипажу. Дружкарь щелкнул бичом, и пара длинноухих, длинношеих польских коней тронулась бойкою рысью. Варшава не показалась особенно привлекательною Хвалынцеву: сначала — длинные, желтые заборы, длинные бараки, а далее разнокалиберные белые домишки; жиды, жиденята, бабы с повязками на головах, бублики, яблоки, солдаты, дозорца полицейский на углу, пригородные обыватели и опять жиды да жидовки, а на вывесках: "пиво марцове", "пиво овсяне", "заклад вина", "фляки господарске", «Дыстрыбуция». Но вот местность расширилась, река мелькнула в глазах, за рекою что-то красивое, оригинальное…
144
С собою.
Висла катит свои мутно-желтые воды меж песчаных отмелей… несколько «берлинок» виднеются на ней у пристани…
А по ту сторону реки, действительно, прелесть что за картина!.. Вдали направо виднеются желтые и красно-кирпичные стены цитадели, валы, эспланада, силуэты
пирамидальных тополей. Вдали налево, по сю сторону неотчетливо вырисовываются в мягком тумане округлыми, крупными лиловатыми очерками купы дерев и раины "Сасской Кэмпы", а по ту сторону реки, еще левее и совсем уже вдали — еще более смутными, мягкими абрисами выступают сады и парк Лазенковский. Прямо пред глазами — съезд и опять-таки тополи, кучи острых, черепичных кровель, разнокалиберные, там и сям разбросанные башенки. Правее съезда выступают темно-коричневые стены королевского замка с его террасами и пристройками, с его двумя башнями и причудливыми куполами, с прихотливыми шпицами: левее от съезда видна, как-то плотно осевшая, темно-серая масса Бернардинского костела и его четырехугольная, простая, но тоже плотная башня. За королевским замком выдается так называемая "Гноёва гура", по которой словно бы каскадами прядают вниз хвостообразные, длинные свесившиеся прутья каких-то густых кустарников, над коими амфитеатром возвышаются узенькие, высокие, многоэтажные каменные домики, в одно, два, или много в три окошечка по фасаду. Эти домики — очень древней постройки — пестреют разными цветами: желтым, голубым, грязно-розовым, белым, серым, а над ними легко и как будто прозрачно стремятся вверх, в небеса, невысокая, но очень изящная, прихотливо прорезанная колоколенка и готические колонки со статуей Христа над самым верхним фронтоном фары. Еще далее за "Гноёвой гурой", над кучами черепичных кровель, уже сквозь легкий туман, прорезываются в воздух купола Сакраменток на Фрете, башенки и шпицы реформатов, францишканов и высокая, четырехугольная, самого простого романского стиля, башня "Панны Марии". А кинуть взгляд налево, за темно-серых бернардынов, под которыми внизу лепятся домишки «Мариенштадта» и Броварной улицы — там, вдалеке, над каменными массами домов "Новего Свята", стройно уходят в небо два темные шпиля с петухами над знаменитым Свентым Кржижем… Хвалынцев, съезжая к мосту, невольно залюбовался на эту широко раскинувшуюся за рекой картину. В ней было для него много чего-то нового, невиданного еще доселе, много своеобразного, совсем не похожего на наше, русское. Какою-то новою, неизведанною еще жизнью пахнуло на него от этих стен и башенок, к которым он теперь приближался с та-ким любопытством, с таким ожиданием чего-то…Вот переехал он через мост; вот, похлопывая бичом, дружка поднялась в гору мимо замка и бернардынув — вот площадь Зигмунда, обставленная древними домами, и на ней колонна с фонтанами и с изображением короля Сигизмунда-Августа, нанесшего удар своею саблею. Свернули налево в знаменитое "Краковске пршедмесце": [145] налево гауптвахта, приютившаяся под тенью четырех красивых каштанов, а впереди, прямо пред глазами, каменное изваяние Богородицы, на пьедестал которой подвешены шкалики, фонарики, лампадки, зажигающиеся по вечерам, а на ступенях повержены венки, букеты, несколько коленопреклоненных фигур мелькнуло в глаза пред этою статуей — больше все женщины, в черном… Вот улица сузилась до такой степени, что два экипажа с трудом могут разъехаться. "Славное местечко для устройства баррикад", подумал с улыбкою Хвалынцев. По обеим сторонам этого узенького пространства высятся каменные, многоэтажные старые дома, большею частью с зелеными ставенками во всех этажах; на тротуарах снует народ, черные женские тени, конфедератки… говор, гомон и шум городской жизни… много движенья и езды… в окнах бесчисленных магазинов мелькают разные товары и безделушки, фрукты и бутылки, фотография, ружья, бронзы, перчатки, материи, шляпки, табак, конфекты и пр. Яркие вывески бьют в глаза своими французскими и польскими надписями. Все это мелькает пред глазами так быстро, что Хвалынцев, напрягая все любопытное внимание, мог только схватывать общее мимолетное впечатление.
145
Краковское предместье.
Но вот и знаменитый "Отель Эуропейски". Толстый швейцар с нахально-шляхетскою, т. е. польски-приличною физиономию встретил Хвалынцева в дверях, причем быстро оглядел его с ног до головы и, вероятно решив про себя, что птица, мол, должно быть неважная, не удостоил его никакими знаками своего шляхетно-швейцарского внимания. Помощник этого пана-швейцара повел Константина по довольно широкой каменной лестнице наверх, в четвертый этаж, предполагая по виду новоприбывшего постояльца, что ему требуется один из самых дешевых нумеров — ив этом отношении он нимало не разошелся с Хвалынцевым, предугадав его желание занять комнату попроще и подешевле. Впрочем комната, хотя и маленькая, хотя и под небесами, однако ж оказалась довольно приличною. Хвалынцев, решившийся изображать собою иностранца, обратился к человеку по-немецки — и вследствие этого к нему был тотчас же доставлен немец-лакей, очень предупредительно исполнявший его приказания. Но роль иностранца продолжалась недолго: помощник швейцара спросил для прописки его вид — и национальность нового постояльца была немедленно открыта. Впрочем, это обстоятельство, хотя и поселило тотчас же некоторую сухость, холодность и сдержанность в отношении к нему лакея, за минуту еще столь предупредительного; однако же нимало не нарушило его вежливости и исполнительности. Видно было, что прислуга здесь, несмотря на разлитую в самом воздухе патриотическую ненависть к москалям, была выдрессирована изрядно. "И за то спасибо!" смиренно подумал себе Хвалынцев, достаточно уже проученный городом Гродной и его лакейско-патриотическими прелестями.
III. За ужином в Помпейской зале
Вечером, сойдя в столовую, в ту самую знаменитую столовую в помпейском вкусе, где после похорон Фиалковского паны угощали хлопов — Константин спросил себе закусить. Зала была ярко освещена газом. Группы партикулярных мужчин и несколько скромных траурных женщин сидели за разными отдельными столиками и за большим табльдотным столом, к которому присел и Хвалынцев. В зале было довольно говорно, но вдруг послышался легкий лязг сабель, возвестивший приход в столовую трех-четырех офицеров. При виде их в один миг все смолкло — и одни только враждебные, вызывающие и нахальные взгляды со всех сторон впивались в русские мундиры, которые однако весьма скромно заняли себе места за большим столом, почти рядом с Хвалынцевым, и к прислуге адресовались не иначе как по-польски. Прошло не более какой-нибудь минуты, в течение которой партикулярная публика, сидевшая за тем же столом, оставалась в каком-то безмолвном недоумении или замешательстве, как вдруг вся она почти разом поднялась и, забрав свои приборы и бутылки, переселилась — кто куда — на другие боковые столики, причем люди совершенно незнакомые весьма радушно делились там своими местами. В одну минуту большой стол опустел, словно бы за ним поместилась чумная зараза. Остались одни офицеры да Хвалынцев. — "Однако, нечего сказать, милое положение!" подумал себе последний. Офицеры, быть может, поневоле делали вид, будто не замечают этой демонстрации, и старались держать себя как можно скромнее, хотя между собою и говорили по-русски. Партикулярная публика впрочем ограничилась оставлением большого стола да враждебно вызывающими взглядами, и более ничего не предпринимала противу русских мундиров.
Пришло еще несколько офицеров и, видя мундиры, заняли места за тем же столом.
Очевидно, военные, чувствуя всю тягость, всю отчужденность своего общественного положения среди поляков, невольно и почти инстинктивно жались в общую кучу, ближе друг к другу, ближе к собрату по эполетам. Почти сейчас же вслед за появлением последней офицерской компании, какая-то темная, глубоко-траурная фигура молодой и очень красивой женщины с очень бледным лицом и фосфорически светящимся взглядом больших глаз отделилась от одного стола и медленно проходя по зале мимо столиков, занятых партикулярными группами, у каждого мимоходом шептала что-то — и партикулярные группы одна за другой спешили доедать свои куски, допивать стаканы, расплачиваться с прислугой и удалялись из залы, так что спустя каких-нибудь семь-восемь минут столовая совсем почти опустела. Оставалась одна только офицерская группа за главным столом.