Круг
Шрифт:
— Не могу понять, — с искренним удивлением и горечью сказал Клубничкин, — почему моя дочь до сих пор не в комсомоле? Мой дед был коммунистом, организовывал первые коммуны, погиб от кулацкой пули. Мой отец был коммунистом, лучшим трактористом в колхозе и погиб в бою, геройски погиб. Я тоже коммунист, и моя жена… Я не могу допустить, чтобы моя дочь… Почему она плохо учится?! Что она, неспособная? Я этого не замечал… — бросил вызов и удалился, довольный собою и уверенный в своей правоте.
Надежда Прохоровна и слова не успела вымолвить, вслед за Клубничкиным поднялась Попова. Она тоже была обеспокоена. У нее рос вполне благополучный сын, тихий, прилежный мальчик. Отличник. Товарищи доверили ему возглавлять комсомольскую группу. Не понятно,
Все родители в большинстве случаев недовольны были другими детьми, вообще некими «трудными подростками». У своих хоть и признавали кое-какие недостатки, все же считали их вполне неплохими, милыми и способными…
Когда зашла речь о дерзкой выходке Холодовой, о ее угрозах и сердечном приступе Виктории Петровны, неожиданно для всех слово попросила бабушка. Та самая, о которой директор школы подумала: «Что скажет бабушка?» Поднялась и уверенно сказала:
— Я выступать не приучена. И не умею я… Так что уж не обессудьте… Я коров доить умею. Сено косить. Хлеба ростить (она сделала ударение на первом слоге). Но сына я поднимала сама, без мужа. Потому что он, как тут рассказывали о себе другие, пал тоже смертью храбрых. — Чувствовалось, что она очень волнуется. Несколько угловатым для пожилой женщины движением поправила она и без того строго зачесанные назад волосы и стала совсем похожа на свою внучку Олю Холодову, — Что я хочу сказать?.. Не понятно мне, отчего вы детей «трудными» называете? Мне, грешнице, кажется, что родители нынче трудные… — Она недовольно покачала головой и на мгновение вроде бы задумалась. — Смотрите, что делается-то?! Не успеют родить, не покормят как положено — все молока у них нету, — тут же ребеночка в ясли от себя отымают. Ну, потом, как положено, сдают в детский сад, да еще на эту… пятидневку, что ли… Потом, пришло время, снова сдают, только уже в школу. И даже после занятий, — она едва сдерживала возмущение, видно не один день копившееся в ней, — оставляют в школе на продленку, так вроде у вас называется?.. И ребенок, извините меня, так и пасется долгие годы на далеком выгоне… И забывает, чей он, откуда…
Она передохнула, но раз уж отважилась, то продолжала:
— Домой-то его почти и не приводят. Заглянет и уж скорее на фигурное катание, или на музыку, или еще куда. Вроде для ребенка благо, а мне кажется, больше для себя покой. Чтоб не мешал, не путался под ногами. Ребенок отвыкает от дома и от родителей своих отвыкает. Что ж это такое? А теперь, если с другой стороны посмотреть… — откинула она худую руку в сторону и вдруг подбоченилась, — и фигурное, и музыка, и кружки, и лучший кусок, и самая лучшая одежка и обувка — все для него, ненаглядного! А от него что же? Да ничего. Ни для кого. Вот как получается! Ухаживают, а урожая не ждут. По-хозяйски ли это?
Она растерянно обвела всех присутствующих пытливым взглядом. Слушали ее внимательно и с почтением, и она, немного успокоившись, продолжала:
— Вы подумайте, подумайте: ребенку с товарищами-то и побыть некогда. Поиграть или погулять. Занятой он, почитай, с пеленок. Что ему товарищи! Ребенок занятой, а уж о родителях и говорить не приходится! Хороший у меня сын, роптать грех. Он и в своем деле мастер, и человек заслуженный, депутат народный… Но больно уж он… Как сказать-то, и не подберу слова… Возвеличенный, что ли… Хоть и сын мне родной и любимый, но не знаю я, как к нему и подступаться, а девочка, что ж, она тем более теряется… Вот мы с нею перед дедовой карточкой сядем вечерком, погрустим, вроде как с ним, с дедом-то, погибшим в войну, потолкуем… А у сына спросишь: «Как там, сынок, не учудят ли новую-то войну, упаси бог?!» Он ближе все-таки к верхам, ну и поинтересуешься. Он отвечает по-газетному: про «происки империалистов», «про несовместимость систем», — а газеты-то я и сама читаю, я же грамотная… — И так же неожиданно, как начала,
быстро заключила: — Ну, вы уж извините меня, задержала я вас, мне б не надо. Да только теперешним родителям почаще надо бы вспоминать, что есть у них дети. И трудные, и нетрудные, они ваши дети. Они наши дети, — повторила она. — И кто ж это, посеяв рожь, ожидает пшеницу?..И после нее уже нечего было да и не хотелось говорить.
— А бабуля-то у Холодовой — философ! У них это, должно быть, наследственное, — сказала Надежда Прохоровна Анатолию Алексеевичу, — Прямо как у Федора Михайловича Достоевского: «Войдем в зал суда с мыслью о том, что и мы виноваты». Молодец, бабуля! Все верно: они наши дети. Трудные дети трудных родителей. В очень непростое время…
— Время собирать камни?.. — не то размышляя о чем-то своем, не то спрашивая, откликнулся Анатолий Алексеевич, не стремясь продолжить разговор.
6
Через несколько дней Холодова, умышленно прогуливающая занятия, как ни в чем не бывало возвратилась в школу. Никто не спросил у нее, где она была? Что с ней? Ее возвращение не заметили.
— Я не знаю, что должен делать учитель, когда ученик угрожает ему? — сухо пояснила свою позицию Надежда Прохоровна, и Анатолий Алексеевич увидел на ее лице следы бессонных ночей. — Когда я не знаю, как поступать, я не поступаю никак. Не обессудьте. Не вступать же мне в противоборство с девчонкой на равных. Хотя я больше для нее не учитель: грубостью и угрозами она лишила меня этого права. Понимаете? Это страшно.
Анатолий Алексеевич попытался поговорить с Холодовой:
— Тебе не жалко Викторию Петровну? Ей плохо…
Холодова посмотрела на него безжалостными, немигающими глазами:
— Она сама создала ситуацию. — И в голосе ни единой теплой нотки.
— Но теперь она больна, тебе не хочется ее навестить?
— Я не думаю, что она обрадуется мне.
— Оля, но ты же умный, для своих лет немало образованный человек, как можешь ты быть такой грубой, жестокой?
Холодова надменно пожала плечами:
— Я защищаюсь… Понимаете? Защищаюсь…
— Но ты все же должна…
— Я никому ничего не должна, — отрубила Холодова и посмотрела в упор, не пряча и не отводя жесткого, непрощающего взгляда.
Анатолий Алексеевич, как и прежде, почувствовал, что теряется перед этим взглядом. Как-то в случайном разговоре он услышал от пожилой женщины: «Да, эти не извиняются и не благодарят…» Пожалуй, что так, не извиняются и не благодарят. Но, стараясь понять их, прежде всего понять, он не спешил с осуждением. И, несмотря ни на что, его симпатии оставались все же на их стороне.
Да, они бунтовали, они позволяли себе неслыханные по отношению ко взрослым дерзости, они не щадили и не оглядывались, но и сами страдали. Взрослые, умудренные опытом, педагогическими знаниями, немало напутали, создав и все время усугубляя сложности в отношениях с ребятами. Да и время выпало на их взросление не такое уж легкое…
— Разве ты не благодарна Виктории Петровне? — пытался пробудить хоть какое-то малое чувство в душе Холодовой Анатолий Алексеевич. — Она учила тебя…
— Чему учила? — вызывающе спросила Холодова. — Хамству? Жестокости? Демагогии? В чем же вы меня упрекаете? Лучше задумайтесь, чему и как нас учат?! — Она посмотрела на Анатолия Алексеевича с такой недетской снисходительностью, словно она, а вовсе не он, была учителем. — Андрей Платонов предостерегал всех: люди — не пыль, больно одному — больно всем, и все мы единое целое — человечество! Его не хотели слушать. Его заставляли молчать, обрекли на неизвестность. То, что хотел сказать писатель, не совпало с законами революционной целесообразности… Вот о чем мы должны были говорить на уроке литературы. Об утраченной нравственности… И Кожаева пыталась это сделать. Но Ирина Николаевна боится об этом… И требует, чтобы мы рассуждали о поведении героев из рассказа «Третий сын», как это делают бабки на скамеечке у подъезда, сплетничая о соседях…