Круги жизни
Шрифт:
Разве может нравоучение, от кого бы ни исходило, образумить Меджнуна?! Я подчеркиваю: Меджнуна! Наби Ганиев был человек, обезумевший от любви. Есть люди, которые этого никогда не испытывали или испытывали лишь отблеск, лишь краткое мгновение такой любви. Они никогда этого не поймут.
Вызывало особенное недовольство, что Ганиев не признался в своей любви. Но в этом он никому не признавался! Даже мне — другу, приехавшему издалека. Не могу ручаться, что он признался в любви и самой любимой. Во всяком случае, он и это, как положено истинному влюбленному, передо мной отрицал.
— Мне нужно умереть, чтобы обрезать языки людям, которые о ней судачат! — воскликнул он, разговаривая со мной.
Как раз в эти дни — может быть, потому что перед человеком, приехавшим издалека, легче раскрыться, чем перед живущими
Он говорил:
— Раньше я думал, что любовь Меджнуна выдумка! Теперь понял: это история настоящей любви, когда-то случившаяся и потрясшая современников. В туркменском варианте народной легенды о Тахире и Зухре есть такая сцена. Тахира хватают разбойники, смеются над ним, когда он рассказывает, как любит Зухру. Атаман говорит; «Докажи, что в груди твоей любовь!» Тахир сказал! «Подойди ко мне!» Тот подошел. Тахир представил себе образ Зухры, ударил себя в грудь и выдохнул воздух. Изо рта его полыхнул огонь и опалил разбойнику бороду. Тогда все поверили: «Поистине он влюбленный!» — и отпустили его. Ах, если бы я мог доказать, что действительно люблю ее больше жизни? — Поморщившись, сказал задумчиво: — Странно мне, что умирает и тот, кто ничего не знает о любви…
Понимаешь! Он уже тогда догадывался, что многие проживают жизнь и не подозревают о существовании страстной, всепоглощающей любви, потому и не верят в нее. Он описал мне свою жизнь с детства, особенно подробно рассказывал — думаю, для себя, чтоб самому все вспомнить, самому все вновь пережить и все бросить на весы, — историю того, как встретил, как полюбил, как любит жену Максуму. Спросишь: как можно любить двоих сразу? К сожалению, или к счастью, или еще точней — к чьему-то счастью, к чьему-то несчастью, такое бывает. Конечно, говорю о настоящей любви: о любви, а не о связях, не о них речь. И всего несчастней из троих тот, чье сердце разрывается между двумя, особенно когда этот человек с таким открытым сердцем, как Наби Ганиев.
Я уехал в Москву с тяжелым предчувствием. Из головы не выходила фраза, которую он сказал в минуту отчаяния: «Я как та девушка — со скорпионом в горле!» В Ташкенте тогда у всех на памяти был случай: одна девушка, второпях глотнула воды из носика чайника, а в носике сидел скорпион, он попал ей в горло, укусил, и девушку задушила опухоль раньше, чем успели оказать помощь.
Спустя несколько месяцев (осенью 1949 года) узнал, что Наби Ганиев тяжело заболел и умер. Потом мне рассказали: продолжал работать с яростной силой, но в своем заколдованном круге запутывался все больше. Только в работе на съемочной площадке забывался, лицо его молодело, загоралось вдохновением и весельем, хотя перед тем несколько ночей не мог сомкнуть глаз! А там опять… приступы тоски и отчаяния. Так или иначе: он умер. О Наби Ганиеве говорят как о зачинателе узбекской кинематографии. Его фильм-легенда о трагической любви «Тахир и Зухра» занял по количеству зрителей одно из первых мест в нашей стране. А комедия «Похождения Насреддина» как произведение киноклассики нет-нет да и появится на экранах, чтобы ее могло увидеть новое поколение.
А какой был рассказчик Ганиев! Заслушаешься. Вот три истории из тех, что слышал от него.
Гап
Как-то раз мы — я и Ганиев — вышли из киностудии после ночной съемки. Отдыхая, медленно шли по улице Навои и молчали. Улица Навои — та самая бывшая узенькая Шейхантаурская, о которой тебе писал. Она уже тогда превратилась в проспект сплошь из новых домов. Мы шли, наслаждаясь утренней прохладой, мимо проехала поливочная машина, и заблестел на солнце асфальт. Прохожих почти не было, вдруг Ганиев тихо сказал мне:
— Посмотрите на этого старика…
Навстречу неспешной походкой, неся высоко голову, шел седой старик в темном халате, хорошо скроенном, подчеркивающем его сухощавую фигуру. Он прошел, ответив кивком на почтительный поклон Ганиева.
— Этот старик, — начал рассказывать Ганиев, — пережил одну из самых больших трагедий, какие выпадают на долю человека. У него был единственный сын… Но, пожалуй, начну с другого. Знаете ли вы, что такое гап? У нас, узбеков, до недавнего времени, как вам известно, ни театра, ни кино не было. А каждый вечер,
когда опускалась прохлада, сорок молодых горожан из одной махаля (квартала) — большей частью холостые, бывали среди них и женатые — собирались вместе, угощали по очереди друг друга и развлекались как умели.Начинался каждый гап с того, что бросали ошичку: по-вашему, по-русски, — бабку, баранью косточку. К кому ошичка обращалась одной стороной — становился на этот вечер «шахом»: его приказ был для всех обязателен. К кому второй стороной — делался «визирем»: должен был помогать «шаху» выдумывать развлечения. К кому третьей — «палачом»: исполнял шахскую волю. А к кому четвертой — назывался «вором»: все над ним подшучивали, он обязан был все терпеть, всему подчиняться.
«Шахи» и «визири» изощрялись в выдумках. Рассказывают, например, про одного юношу. Он был из тех, кто на людях: «Гей! Гей!», а один: «Ой! Ой!», трусоват был парень. Ошичка сделала его «вором», и «шах» решил его проучить. Его заставили ночью пойти на кладбище. Туда принесли казан, ненаколотые дрова, ненарезанную морковь, невымытый рис, ненарубленную баранину и оставили одного. Он должен был среди могил сходить к арычку, принести воду, обмазать грязью сырцовые кирпичи, приготовить по всем правилам плов, и половину сам съесть, а половину оставить. Когда, дрожа от страха, он все проделал и принялся есть приготовленный плов, рядом из кладбищенских носилок Вдруг протянулась рука: «Дай и мне плову!» Это в носилки незаметно забрался «палач». Вот как забавлялись!
Так вот, жил-был молодой парень, его дом стоял недалеко от нашего, назову его для удобства Ахмед. Настоящего имени не скажу, а то знаю вас, писателей, — тиснете типографскими литерами, а ему (может, жив еще) не по душе будет, Значит, Ахмед! Он с трудом собрал калым и женился. Молодые после свадьбы полюбили друг друга и были счастливы. Говорю «после свадьбы», потому что до свадьбы они друг друга, наверное, и в лицо не видали: у нас, у узбеков, раньше так было.
А у того старика, что навстречу прошел, был сын. назову его Мансур, тоже для удобства. Он был из тех, каких у нас и на студии хоть отбавляй: «Я всех выше, меня мать родила на крыше!» Гордый, самоуверенный парень. Три года мечтал он о той девушке: прослышал где-то когда-то про ее красоту, вот и мечтал! Но калыма не собрал вовремя, и девушку утянули у него из-под носа, ну и затаил на Ахмеда обиду. Оба из одной махаля, оба каждый вечер встречались на гапе.
И однажды ошичка упала так, что Мансур стал «шахом», а Ахмед «вором». «Шах» и говорит: «Долго ждал я этого дня, даже с визирем советоваться не стану. Прикажи, Ахмед, своей жене, чтоб пришла сюда, пусть откроет лицо и поднесет каждому по пиале чая». Побледнел Ахмед. Во дворике — грозное молчание, неловкость. Видят: «шах» не шутит. А Мансур посмеивается: «Давай, давай, торопись!»
Делать нечего, пошел Ахмед домой. Входит в ичкари — на женскую половину: «Одевайся, жена!» Как да что?! Объяснил. Жена в слезы! Позор! Ахмед поторапливает. Его отец и мать вмешались, уговаривают Хадичу не идти. Но слово мужа — закон.
Пришла Хадича с Ахмедом в тот дворик. А там по приказу «шаха» «палач» уже самовар вскипятил, разлил чай в пиалы. Взяла Хадича в руки поднос с налитыми пиалами, откинула чачван — покрывало. И сразу тридцать восемь голов опустились к земле, чтобы не смущать молодую женщину, только одна гордо поднята.
Хадича стала обносить всех чаем, дошла до Мансура. Тот и говорит: «Об одном я мечтал, чтобы раз в жизни ты мне поднесла пиалу чаю. Спасибо тебе!» Она не ответила ничего, обошла до конца круг сидящих, опустила покрывало и ушла. Все молчали, знали: не жить после эдакого позора молодым вместе.
Так и вышло. Вернулся Ахмед домой, собрал ее вещи, свои вещи ей отдал, четыре арбы нагрузил, взял переднюю лошадь под уздцы и отвез Хадичу в дом родителей. На том его семейная жизнь и кончилась.
Прошло несколько месяцев. Каждый вечер встречались на гапе Ахмед и Мансур. Мельница сломалась, а колесо все шумит: все понимали — Ахмед ходит на гап, потому что ждет своего часа, а Мансур ходит, чтобы трусом его не сочли. Настал день, когда ошичка сделала Ахмеда «шахом», а Мансура «вором». И Ахмед говорит: «Дождался я, Мансур, этого дня. Долго ждал! И тоже с визирем советоваться не буду…» Все молчат, ждут, что скажет Ахмед. И он сказал: «Отрубить ему голову!»