Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Мы потеряли их. Никто не слушал тех ранних бесед—не сохранилось даже случайного снимка. Они шагали покуда та зима не скрыла их и казалось, что жестокий Пролив замёрзнет и сам, и никто, никто из нас, так никогда и не сумеет полностью их найти. Следы их заполнились льдом и чуть позже были унесены в море.

* * * * * * *

Беззвучно, неприметно для неё, камера следит как она движется, явно никуда, по комнатам, длинноногая, с подростковой угловатостью присутуленных плеч, волосы не вызывающе Голландские, нет, а собраны в стильный взлёт вверх под старинную корону матового серебра, вчерашняя новая завивка удерживает её очень светлые волосы наверху в сотне застывших завитков, что поблескивают сквозь тёмную филигрань. Сегодня после полудня линзы расширены до предела, включён дополнительный свет вольфрама, в этот самый дождливый день из кратковременной памяти, взрывы ракет далеко к югу и востоку иногда навещают небольшую квартиру, дребезжа не залитыми окнами, а лишь дверями в медленных триольных и четверных подрагиваниях, словно несчастные духи, жаждущие общения, просят впустить их на секундочку, им только разок прикоснуться...

Она в доме одна, кроме затаившегося оператора и Осби Фила, который на кухне готовит нечто загадочное из урожая грибов с крыши. На них блестящие красно-оранжевые шляпки с присобранными складками бледно-серой кисеи. Время от времени геометрия её неугомонности приводит её взглянуть в дверной проём на его пацанскую возню с Amanitamuscaria (ибо именно этим родственником ядовитого Ангела Убийцы поглощено внимание Осби, или что уж там в нём катит за внимание)—и послать ему улыбку, демонстрируя дружелюбность, но которая для Осби кажется жутко светской, утончённой, порочной. Она первая Голландская девушка, с кем он когда-либо говорил и удивлён её высокими

каблуками вместо деревянных башмаков, ошарашен, можно сказать, её таким холёным (по его понятиям Континентальным) стилем, умом в её окаймлённых светлыми ресницами глазах, либо спрятанными за тёмными стёклами, когда она на улице, остатками младенческой пухлости в ямочках по обе стороны её рта. (Когда совсем вплотную, на её почти идеальной коже заметно лёгкая пудра и шелушение, ресницы капельку подчернены, брови подправлены на два-три волоска).

Но что это затеял юный Осби? Он тщательно выскабливает внутренность каждой грибной шляпки цвета персимона и измельчает остатки. Выдворенные эльфы бегают по крыше, тараторя. Перед ним вырастает куча оранжево-серой грибной мякоти, которую он пригоршнями отправляет в кастрюлю с кипящей водой. Предыдущая порция тоже булькает на плите, превратившись в густую кашицу под жёлтой пеной, Осби снимает варево с огня и прокручивает в блендере Пирата. Затем он расстилает грибное пюре на тонкий жестяной противень. Вот он открыл духовку, асбестовыми хваталками вынимает оттуда другой противень, покрытый тёмной спёкшейся коркой, и заменяет его тем, который только что приготовил. Пестиком в ступке он растирает вещество в пыль, прежде чем ссыпать в старую коробку из-под печенья Хантли & Палмерс, придержав лишь на самокрутку, которую сноровисто скрутил из лакричной сигаретной бумаги Ризла.

И как-то так совпало, что она заглянула именно в тот момент, когда Осби открывал гулкую печь-духовку. Камера записывает, что лицо её ничуть не изменилось, но отчего же стоит она сейчас в дверях так неподвижно? словно этот кадр следовало остановить и продолжить ровно настолько, момент золота свежего и матового, невинности микроскопически замаскированной, локоть чуть согнут, ладонь опёрта на стену, пальцы веером на оранжевых обоях, словно прикасается к собственной коже, печальное прикосновение... Снаружи долгий дождь из кремниевых и замерзающих в сползании шлепках, безутешный, замедленно разрушительный для средневековых окнах, занавесил, словно дым, дальний берег реки. Этот город на все свои исковырянные бомбами мили: эта нескончаемо опутанная жертва… кожа из отблесков шифера крыш, копоть на кирпиче в струях потока по каждому окну, светится оно или нет, каждое из миллиона отверстий смотрит в сумрак этого зимнего дня. Дождь хлещет, льёт, наполняет поющие стоки, город принимает его, приподнимает в извечном пожатии плеч... С писком и металлическим грюком печка снова захлопывается, но для Катье ей никогда не закрыться. Она столько раз останавливалась перед зеркалами сегодня, знает, что волосы её и косметика безупречны, любуется платьем, которое куплено для неё от Харвей Николз, прозрачный шёлк стекает с подложенных плеч к глубокой точке между её грудей, насыщенный оттенок какао, который в этой стране называют «нигер», ярды этого тончайшего шёлка сотканы и наброшены, свободно скреплены на талии, мягкое плиссе спадает к её коленям. Оператор доволен нежданным эффектом от этого обильно стекающего шёлка, особенно когда Катье проходит перед окном и отсвет дождя, просачиваясь внутрь, на пару кратких кадров превращает его в затемнённое стекло, насыщенное сажей, древнее, изношенное непогодой платье, лицо, волосы, руки, стройные икры, всё обернулось стеклом, на краткий целлулоидный миг—прозрачный хранитель дождя сотрясаемого целый день ракетными взрывами ближе и дальше, к центру, тёмный мертвящий фон сзади, что на несколько кадров обрисовал её.

За отражения, которые смотрят на неё из зеркал, Катье от оператора тоже высший балл, но ей известно то, чего он знать не может: что глубоко внутри себя, облачённой в элегантную поверхность дорогих тканей и отмерших клеток, она лишь пепел и продажность, и неким жестоким образом, который невдомёк ни одному из них, она принадлежит Печи… DerKinderofen. . . вспоминает как его зубы, длинные, жуткие, в прожилках ярко-коричневой гнили, когда он произносит эти слова, жёлтые зубы Капитана Блисеро, сеточка пятнистых трещин, а в его ночном дыхании, в тёмной печи его самого, навсегда угнездившийся шёпот разложения… Его зубы она вспоминает прежде остальных его черт, зубам в первую очередь достанется продукция Печи: той, что уготована ей и Готфриду. Он ни разу не выразил это отчётливой угрозой, не высказал напрямую ни одному из них, но скорее поверх её атласных натренированных ляжек к какому-либо гостю вечера, или вдоль покорной спины Готфрида («Ось Рим-Берлин» назвал он это в ту ночь, когда приезжал итальянец и все они разместились на круглой кровати, Капитан Блисеро вставился в приподнятую жопу Готфрида и итальянец в то же время в его красивый рот) Катье участвовала пассивно, связанная, с кляпом и накладными ресницами, служила в ту ночь живой подушкой для надушенных седеющих кудрей итальянца (розы и жир на грани перехода к прогорклости)… всякое мимолётное замечание закрытый цветок, способный распуститься в бесчисленные откровения (она думает о математической функции, что начнёт у неё разрастаться, подобно цветению, в серии степеней без общего термина, бесконечно, непостижимо, но предсказуемо)… одна его фраза PadreIgnacio, оборачивается испанским инквизитором в чёрных одеждах, коричневый горбатый нос, удушающий запах ладана + исповедник/палач + Катье и Готфрид, оба на коленях в темной исповедальне + дети из старинной сказки, на коленях, застывшие от боли, пред Печью, перешёптываются тайнами, которые не могут высказать никому больше + ведьмацкая паранойя Капитана Блисеро, подозревающего их обоих, Катье, несмотря даже на её принадлежность к национал-социалистической партии Нидерландов + Печь, как слушатель/мститель + Катье на коленях перед Блисеро в полном улёте, чёрный бархат и кубинские каблуки, его член стиснут невидимо кожаными плавками телесного цвета, поверх которых у него накладная пизда в соболином паричке, и то и другое ручная работа пресловутой Mme. Офир в Берлине, поддельные лабии и ярко пурпурный клитор смоделированы из—мадам жалостливо оправдывалась дефицитом—синтетической резины и ещё добавлен Миполам, новый поливиниловый хлорид… крохотные кусочки лезвия бритвы топорщатся из жизнеподобной розовой влажности, сотнями, о которые Катье, стоя на коленях, приходится обрезать свои губы и язык, а затем оставлять абстрактные отпечатки кровавых поцелуев на золотистой спине своего «братца» Готфрида. Брат по играм, брат по рабству… она никогда прежде не встречала его, до её приезда в реквизированный дом недалеко от стартовых площадок сокрытых в лесах и парках этого ухоженного края маленьких ферм и поместий, что тянется к востоку от королевского города, между двух массивов польдерных земель, к Васенаару—однако, его лицо в тот первый раз, увиденное в свете осеннего солнца сквозь громадное западное окно гостиной, когда он стоял совершенно голый, за исключением собачьего ошейника с торчащими шипами, мастурбируя метрономически, следуя командным окрикам Капитана Блисеро, по всей его светлой коже пятна послеполуденного блеска синтетически оранжевого, который она никогда прежде не увязывала с кожей, его член налившийся кровью монолит, задыхающийся рот слышен в тиши ковров, лицо его поднято не к кому-то из них, но как бы к чему-то на потолке, или к небу, которое потолки ему подменили, с опущенными глазами, как он чаще всего их и держал—его лицо, возносясь, твердея, доходя, до того схоже с тем, на которое она всю жизнь смотрела в зеркалах, её собственный заучено манекеновый взгляд, что ей пришлось даже сдержать дыхание, на минуту ощутив частое биение собственного сердца, прежде чем обратить именно такой взор к Капитану Блисеро. Тот в восторге. «Может быть»,– говорит он ей,– «я обстригу твои волосы». Он улыбается Готфриду:– «Может быть, оставлю, чтоб у него отросли». Унижение пойдёт на пользу пареньку по утрам в расположении, в строю его батареи возле Schussstelle3, где когда-то неистово проносились лошади перед бушующими лузерами, любителями скачек в старое мирное время—будет получать одно взыскание за другим, при этом оставаясь под защитой Капитана от армейской дисциплины. Вместо которой, между запусками, невзирая на ночь или день, недосыпая, в неурочные часы, подвергаться личному«Hexenz"uchtigung» Капитана. Однако, постриг ли ей Блисеро волосы? Теперь она уже не вспомнит. Помнится лишь, что пару раз она одевала форму Готфрида (волосы, конечно же, прятала под фуражку) и выглядела, вполне возможно, его двойником, проводя те ночи «в клетке», по правилам установленным Блисеро, а Готфриду пришлось одевать её шёлковые чулки, кружевной передник и капот, всё её нижнее и её кисею с ленточками. Но после ему всегда приходилось возвращаться снова в клетку. Так-то вот. Их Капитан не оставляет сомнений кто, из братика с сестричкой в сущности прислуга, а кто откармливаемый гусь.

Насколько всерьёз она играет? В завоёванной стране, твоей родной оккупированной стране, лучше, как она считает, войти в некую формальную, рационализированную версию того, что снаружи продолжается без оглядки на форму или приличные ограничения дня и ночи, массовые казни, разборки, избиения, обман, паранойя, позор… хотя открыто они не обсуждают это, похоже, Катье, Готфрид и Капитан Блисеро пришли к соглашению, что эта северная древняя форма, всем им известная и привычная—заблудившиеся дети, лесная баба-яга в съедобной хижине, поимка, откорм, Печь—станет их охранительной рутиной, их убежищем от того, что никто из них не в силах выносить снаружи—Войну, абсолютную власть случая, их собственную жалкую случайность здесь, посреди всего...

Это

небезопасно, даже внутри, в доме...чуть ли не каждый день осечки при запуске. В прошлом октябре недалеко от этой усадьбы, одна упала обратно и взорвалась, убила 12 из наземного расчёта, высадила окна на многие сотни метров в округе, в том числе западное окно гостиной, где Катье впервые увидела своего золотистого брата-дичь. По официальным слухам взорвалось лишь топливо и окислитель. Но Капитан Блисеро с трепетным—она бы даже сказала нигилистическим—наслаждением, сказал, что заряд Аматола в боеголовке тоже взорвался, делая из них такую же цель, как и стартовая площадка... Что все они обречены. Дом расположен к западу от ипподрома Дунидингт, противоположно направлению на Лондон, но никакое направление не исключено—зачастую ракеты, свихнувшись, разворачиваются куда попадя с жутким ржанием в небе, разворачиваются и падают, каждая согласно своему безумию, непонятному и, как опасаются, неизлечимому. Если есть время, их владельцы уничтожают их, по радио, в ходе припадка. Кроме запусков ракет, есть ещё Английские налёты. Спитфайеры с рёвом проносятся на бреющем над тёмным морем во время ужина, прожектора спотыкаются над городом, эхо сирен висит в вышине над мокрыми железными скамьями в парках, торопливо татакают противозенитные орудия, выискивая, и бомбы падают в леса, на польдерные земли, на квартиры, где, ориентировочно, расквартированы военнослужащие-ракетчики.

Это придаёт обертона игре, и та слегка меняет свой тембр. Ведь именно ей, в какой-то неопределённый момент будущего, предстоит толкнуть Ведьму в Печь приготовленную для Готфрида. Поэтому Капитану следует не исключать возможность, что она Британский шпион, или участница Голландского подполья. Несмотря на все старания немцев, информация продолжает постоянно поступать из Голландии в штаб бомбардировщиков КАС, сообщая о расположении, маршрутах подвоза, в каких тёмно-зелёных группах деревьев могут скрываться установки А4—данные меняются ежечасно, настолько мобильны ракеты и оборудование их обеспечения. Но Спитфайеры могут ударить по электростанции, складу жидкого кислорода, по квартире командира батареи… это щекотливый вопрос. Почувствует ли Катье свою обязанность аннулированной, однажды вызвав Английские истребители-бомбардировщики на этот самый дом, её тюрьму для дичи, хоть это означало бы смерть? Капитан Блисеро затрудняется сказать наверняка. До данного момента состояние агонии восхитительно. Конечно же, исходные данные о ней от людей Мусерата безупречны, ею выявлены три семьи замаскированных Евреев, она регулярно посещает собрания, работает на курорте Люфтваффе в Шевенингене, где руководство считает её умелой и жизнерадостной, не отлынивает. Не так, как многие другие, что используют партийный фанатизм, чтобы скрыть недостаток способностей. Единственное, лишь как тень предостережения: её преданность не согрета чувством. У неё, похоже, есть какой-то свой интерес для членства в Партии. Женщина с определённым математическим образованием и с резонами...«Желайте перемены»,– сказал однажды Рильке,– «у пламени берите вдохновенье!» В лавр, в соловья, в ветер… желать быть вобранным, объять, рухнуть в пламя взвившееся, чтобы заполнить все чувства и… не любить, потому что нечем более… но оставаться безнадёжно в состоянии любви...

Хотя это не про Катье: вот уж где никаких метаний мотылька. Ему приходится сделать вывод, что она втайнестрашится Перемены, предпочитая вместо этого тривиально менять то, что значит менее всего, одежду и украшения, не поддаваясь далее рассчётливого трансвестизма, будь то одежда Готфрида или даже традиционная мазохистская форма Французского производства, такая неподходящую к её высокой, длинноногой походке, к её блондинистости, её упрямым плечам похожим на крылья—она всего лишь играет, играет в участие в игре.

Он ничего не может поделать. Посреди умирающего рейха, где приказы становятся бессильнее бумаги для их распечатки, она нужна ему, как и Готфрид, ремни и кожаная плеть, реальны в его руках, их всё ещё можно прочувствовать, нужны её вскрики, красные рубцы поперёк ягодиц мальчика, их рты, его член, пальцы рук и ног—целую зиму на этом всём вполне можно продержаться—ему трудно подыскать объяснение, но в глубине сердца он поверил, возможно только лишь теперь, в эту форму, из всех легенд и сказок, он верит, что этот зачарованный дом в лесу уцелеет, что никакие случайные бомбы на него не упадут никогда, но только в случае измены, если Катье и впрямь наводчица Англичан и накличет их—а он знает, что не может она: что по какому-то шаманству, глубже утаённых резонансов любых слов, Британский налёт исключён, как вариант, из всех вероятных подталкиваний в железо Печи и в последнее лето. Придёт, она придёт, его Судьба… так или иначе—но она придёт… Und nicht einmal sein Schritt klingt aus dem tonlosen Los. . . . Из всей поэзии Рильке, больше всего он любит эту Десятую Элегию, начинает ощущать, как горькое пиво Тоски щиплет глаза, покалывает в глубине носа, когда припоминает каждую строку… только что умерший юноша, объят своей Безутешностью, его последняя связь, но расстаётся даже с её отдалённо человеческим прикосновением навсегда, подымаясь совсем один, смертельно один, выше и выше в горы изначальной Боли, с дико чуждыми созвездиями в вышине… Ни разу шаг его не вызвал эха у Судьбы безгласной... Это он, Блисеро, взбирается на гору, как и взбирался почти уже 20 лет, задолго до того как восприял пыл Рейха, ещё со времён Юго-Запада… в одиночку. Какой бы плотью не пытался утихомирить Ведьму, людоедку, колдунью, размахивающую орудиями боли—один, всегда один. Он даже и не знает Ведьмы, не может понять её/его голода, и только лишь в минуты слабости изумляется, что оно может сосуществовать в одном с ним теле… Спортсмен и его умения разные вещи... Во всяком случае, молодой Раухандел сказал так… много лет назад в мирное время… Блисеро смотрел на своего юного друга (уже тогда так откровенно, так патетически обречённого на какую-то из форм Восточного фронта) в баре, на улице, в каком угодно тесном и неудобном костюме, тот безупречно реагировал на футбольный мяч, когда шутники, опознав его, швыряли в него из ниоткуда—бессмертное исполнение! один из тех импровизированных ударов, до того невозможно высоких, так чётко параболичных, мяч взмывает на мили вверх, чтобы скользнуть точнёхонько меж двух высоких, фалличных электрических колонн Ufa-театра на Фридрихштрассе… он мог удерживать мяч на голове вдоль нескольких кварталов напролёт, часами, ноги безупречны, как поэтическая строка… Но только лишь качал головой, стараясь оставаться хорошим парнем, когда у него спрашивали, не в силах объяснить: «Ну это... так получается… мускулы делают сами»—затем, припомнив выражение старого тренера—«это мускульное»,– улыбаясь прекрасной улыбкой и за это одно уже призывник, уже пушечное мясо, бледный свет бара ложится поперёк его коротко остриженного черепа—«это рефлексы, понимаешь… Не я… Просто рефлексы». Когда же началась перемена, для Блисеро тех дней, от похоти к жалости, тупой как изумленье Рауханделя собственным даром? Он навидался этих Рауханделей, особенно после 39-го, в которых таятся не менее загадочные гости, чужаки, иногда не менее причудливые, чем дар всегда оказываться там, где нет взрывов… кто-нибудь из них, этого сырья, «желают Перемены»? Или хотя бы знают? Крайне сомнительно... Их рефлексы просто используются, сотнями тысяч за раз—королевскими молями, которых вдохновило Пламя. Блисеро утратил, много лет назад, всякую невинность в этом вопросе. Итак, его Судьба это Печь: покуда заблудившиеся дети, которые никогда не ведают, у которых ничто не меняется кроме формы и паспортов, будут жить-поживать долго после его золы и газов исхода через печную трубу. Именно так. Странник в горах Боли. Это длится уже слишком долго, игра избрана им не ради чего-либо иного кроме конца, которым она закончится, nichtwahr? Чересчур уж состарился, грипп проходит не так уже быстро, живот может скрутить иногда на весь день, глаза ощутимо слепее с каждой очередной проверкой, слишком «реалистичен», чтобы избрать смерть героя, или просто солдатскую. Всё, чего ему хочется, это покинуть зиму, уйти в тепло Печи, в тьму железного убежища, дверь позади него в сужающемся прямоугольнике кухонного света со звяком захлопнулась бы, навсегда. Всё прочее лишь любовная игра перед актом.

Да, он думает, больше, чем следовало бы, и это его удивляет, о детях—об их мотивах. Он полагает, что они, скорее всего, стремятся к своей свободе, тоскуют по ней как он по Печи, и подобная извращённость преследует его и гнетёт… он возвращается вновь и вновь к пустой бессмысленной картине того, как выглядел дом в лесу, вот уже искрошенный до сахарных крупинок, всё уцелевшее, это одна лишь неукротимая Печь, и пара деток, пик сладкой энергичности минул, снова подступает голод, блуждания в зелёной непроглядности деревьев... Куда идти им, где укрыться на ночь? Непредусмотрительность детей… и вежливый парадокс этого их Состояньица, основой которому всё та же Печь, призванная всё уничтожить... Однако, всякий истинный бог должен быть и творцом, и разрушителем. Ему, воспитанному в христианской среде, трудно было постичь это до его путешествия на Юго-Запад, до его личного покорения Африки. Среди пыльных костров Калахари, пред ширью прибрежного моря, огонь и вода, он учился. Мальчик Иреро, загнанный постоянным страданием в ужас перед христианскими прегрешениями, духи шакалов, могучие европейские волки-оборотни, преследовали его, жаждая насытиться его душой, бесценным червячком, что обитает в его позвоночнике, пытался теперь загнать своих прежних богов в клетку, поймать в силки из слов, выдать их, диких, обездвиженных, этому учёному белому, что так увлекался языками. Увозя в своём ранце экземпляр DuinoElegies, только что из печати в момент его отправлении на Юго-Запад, подарок Матери на причале, запах свежей типографской краски кружил его голову по ночам, покуда старый пароход бороздил тропик за тропиком… пока созвездия, как новые звёзды над Страной-Боли, стали совсем незнакомыми, а времена года перевернулись… и он подошёл к берегу на высоконосой деревянной лодке, что двадцатью годами раньше перевозила синебрючные войска с железа на рейде, чтобы подавить Великое Восстание Иреро. Найти в глухих местах между Намибом и Калахари свою собственную верную родню, свой цвет ночи.

Поделиться с друзьями: