Круглянский мост
Шрифт:
Вспоминая то время, Степка всякий раз приходил в волнение от давней, застаревшей обиды, как бы снова переживая страшную зиму своего бесправного существования – без документов, на подозрении, среди чужих людей. Но и в Витебске жить было невозможно – завод закрылся, общежитие молодых строителей реквизировали под немецкое учреждение, и, чтобы не пропасть с голоду, он отправился в деревню под Лепель, где, помнил, была какая-то родственница, полузабытая тетка Степанида. Идти пришлось все время пешком, в конце поздней ненастной осени; его парусиновые туфли скоро разлезлись, он простыл и однажды, заночевав в крайней от оврага хатенке с обмазанными глиной углами, так и не поднялся утром. Участливая к чужой беде бабка Устинка выходила его, отогрела под кожушком на печи, отпоила липовым наваром, и он дальше уже не пошел, волей-неволей
...Маслаков с Бритвиным задерживались, не шли и не звали, Данила вроде уже и похрапывал под шапкой. Степка ногой раза два тихонько толкнул его лапоть – Данила прохватился, в сонном недоумении глянул туда-сюда и, успокоясь, снова лег на спину.
Степка подкрутил на сапоге провод, поковырял щепкой землю, потом занялся винтовкой. Сначала приоткрыл затвор – рукоятка упруго и беззвучно повернулась на скосе, – из щели магазинной коробки с готовностью выглянули острые носки пуль. Не досылая их в патронник, Степка осторожно задвинул затвор. Потом достал сточенный довоенный сельповский ножик с плоским металлическим черенком и от нечего делать поскреб ложу. Из-под грязи, остатков счерневшего лака и смазки полосами засветилось крепкое сухое дерево, и Степка почти с увлечением взялся скоблить-обновлять грязный почерневший приклад.
Бритвина все не было, а Данила, оказывается, больше не спал – полежал несколько минут и сказал глухо:
– Чего они там?
– Кто?
– Да воронье. Сходить: может, люди...
Действительно, все в том же месте в чащобе слышалась птичья возня, по временам долетало короткое лопотанье тяжелых вороньих крыльев, где-то там стрекотала сорока – верный признак лесной тревоги. Степка поднялся и с винтовкой наготове осторожно полез в чащу.
Еще издали в кустарнике чувствовалось присутствие, кроме воронья, и еще кого-то, хотя вряд ли тут мог быть кто-либо живой. А вороны все копошились, одни взлетали на вершины сосенок, другие оттуда решительно опадали вниз; издали послышалась характерная трупная вонь. Степка сухой палкой швырнул в птичий грай:
– Кыш вы!
Вороны нехотя поднялись с земли, захлопав в ветвях крыльями, но далеко не полетели, одни начали кружить над опушкой, другие, недовольно прокаркав, шумно рассаживались на сосенках поблизости. Сорока застрекотала сильнее и беспокойнее, но это уже на него. Степка раздвинул сосновые лапки и остановился, охваченный не страхом, а какой-то брезгливой нерешительностью.
Между сосенок на усыпанной хвоей земле, из которой кое-где пробивались желтые искорки курослепа, лежал человек: почерневшие босые стопы, согнутые в локтях иссохшие руки, пыльные серые лохмотья одежды – все какое-то приплющенное, слежавшееся, давно неживое. На том месте, где предполагалось лицо, восседал огромный плечистый ворон.
– Кыш!
Ворон оглянулся, нехотя переступил и, легко оттолкнувшись жилистыми ногами, взмахнул крыльями.
Кар-р-р-р, кар-р-р-р...
Затаив дыхание, Степка подошел ближе: труп был
давний, возможно, зимний или даже осенний, неестественно плоский, будто втоптанный в землю. Одежда на нем как будто истлела. «Свой или чужой?» – подумал Степка, как вдруг увидел под ногами в траве серо-зеленый лоскут. Это была красноармейская пилотка, сухая и даже пыльная с одной и сыроватая с другой, от земли, стороны. Вся она стала уже никудышной, кроме разве красной эмалевой звездочки, под которой расплылось небольшое пятно ржавчины. Превозмогая брезгливость, Степка отвернул клапан и нашел там воткнутую в подкладку проржавевшую иголку, обмотанную ниткой; рядом можно было различить выведенные чернильным карандашом инициалы владельца. Вырвав звездочку, пилотку он швырнул в кусты.Возвращаясь к Даниле, он думал, что звездочку надо хорошенько почистить, и тогда неплохо будет приколоть ее к шапке, а то за год партизанства он так и не добыл для себя никаких военных отличий. Впрочем, их немного было и у других; разве что у командиров, бывших армейцев, изредка попадались такие вот или чаще зеленые, а также самодельные жестяные звездочки.
Данила сидел на своем кожухе и, наверно, ждал, вглядываясь в его сторону. Степка, подойдя, небрежно махнул рукой (мол, убитый) и показал находку. Данила протянул широкую с узловатыми пальцами руку:
– А ну...
– Целенькая. Командирская, наверно.
Бережно взяв звездочку, Данила с любопытством повертел ее в руках.
– Да, это самое... Хороша.
И ничего не сказав больше, на глазах у парня сунул ее в карман своих латаных суконных штанов.
– Это ж моя! – почти растерянно выкрикнул Степка.
Данила осклабил длинные прокуренные зубы:
– Гы! Была твоя, стала моя.
– Ты что? Отдавай!
Данила, однако, неподвижно сидел на кожухе и только нагловато ухмылялся.
– Давай!
– А не кричи! Вон командир идет.
Невдалеке закачались растопыренные ветви сосенок, и между ними появилась голова Маслакова.
– Толкач, ко мне!
– Давай! – с последней решимостью вполголоса потребовал Степка, но тут же поняв, что напрасно, подался к Маслакову. – Ну, погоди!
Маслаков повернулся, чтобы идти, как сзади, сгребая длинными ручищами кожух, сумку и обрез, подхватился Данила:
– Товарищ командир!..
Не понимая, в чем дело, командир остановился, потом сошел к партизану ниже. Когда Степка, немного подождав, тоже вернулся к нему, Маслаков уже прикалывал к шапке его звездочку.
– Ну, спасибо. Где взял?
– Вон Толкач подарил, – щуря глазки, с притворной невинностью сказал Данила.
«Вот падла!» – отходя, думал Степка. Для Маслакова звездочки было не жаль – Маслакову он отдал бы и шапку. И тем не менее ему стало почему-то неловко, будто даже обидно.
Глава восьмая
В сосняке заметно темнело, небо сплошь застилали облака, несколько капель холодом обожгли шею и руки – вот-вот начинался дождь. Первый весенний дождь, не холодный и не ветреный, ему, помнил Степка, когда-то радовались люди, потому что после все наперегонки зеленело, кустилось, пускаясь в рост.
Теперь же дождь не только не радовал, но даже встревожил их командира группы. Все в том же сосняке они взобрались на самую вершину пригорка и следом за Маслаковым опустились под крайней от поляны сосенкой. Тут же сидел Бритвин, неподвижно смотревший между сосновых ветвей вдаль.
Там были дорога и мост.
– Ну что? – озабоченно спросил Маслаков. – Не видать?
– Ни черта не разберешь. Если бы бинокль.
Все настороженно затаились, вглядываясь в ту сторону, где песчаная лента дороги, выскочив из леска чуть в стороне от этого пригорка, направлялась по насыпи к мосту – длинному неуклюжему сооружению из бревен, напоминавшему отсюда огромную длинноногую гусеницу, сползшую в реку.
– Надо идти, – сказал Маслаков.
– Теперь? – насторожился Бритвин, не отрывая взгляда от притуманенной непогодой вечерней дали.
– Ну а когда же? Пока дождь не разошелся. А то намочит – не разожгешь.
– Ну уж нет! – сухо сказал Бритвин. – Сейчас я не пойду.
– Можешь не идти! – начиная нервничать, бросил Маслаков и поднялся. – Шпак!
Данила привстал на коленях.
– Так у меня обрез!
– Ну и что?
– Так на двадцать шагов, не больше. И опять же мушки нет, – заговорил он каким-то не своим, будто виноватым, сразу заглохшим голосом.