Крушение империи
Шрифт:
— Горьковский ты Лука.
— Пожалуйста — иронизируй. Называй, как хочешь, Левушка, — не отступала Софья Даниловна. — Боже мой, она с нами, дома! Это главное.
— Знаешь, Соня, кто распорядился ее выпустить?
— Иришенька рассказывала: генерал Глобусов.
— «Рассказывала»… Ничего вы обе не знаете. Протопопов — вот кто! Господи, зависеть от такого негодяя… сумасшедшего. Да и ты хороша! — неожиданно, уже открыто напал он на дочь. — Лосенок… вот тебе и лосенок.
— Левушка!
— Ничего не Левушка. Говорю правду, Соня. То, что
«А час назад? У Родзянко?» — сам себя подколол Лев Павлович.
— Слушаю тебя, папа. Ну?
Лицо Ириши густо покраснело.
«А носик беленький, как и был, почему-то!» — отметил Лев Павлович, и потому, что этот милый отцовскому сердцу, чуть вздернутый носик остался испуганно-беленьким, словно застигнут он врасплох на изменившемся лице, у Карабаева возникает нежная жалость к дочери: к «эдакому ребенку еще», — заговорили всегдашние в Льве Павловиче родительские чувства.
Но голос Ириши сух и требователен; глаза подернуты слезой нескрываемой обиды («Ах, вот что: она еще возражает?»); стоит она перед креслом отца, сцепив руки на пояснице («Такой позы я у нее еще не замечал… вызывающая поза!»), — и снисходительная улыбка, готовая было блеснуть в лице Карабаева, превращается в нескладную, черствую гримасу.
— Левушка… — заметив ее, тихо, предостерегающе произносит Софья Даниловна.
И это дает свои результаты.
— Ну, расскажи, Ирина Львовна, как тебе сиделось? — делает последнюю попытку сдержать свое раздражение Карабаев. — Тебя в чем собственно обвинили?
— Не успели еще обвинить. Заподозрили покуда… Но ты, папа, хотел мне что-то сказать?
— Папа тебе и говорит! Что уж ты, Ириша?! — перенесла на нее свой умоляющий взгляд: «Только не ссорьтесь, дорогие!» — Софья Даниловна.
— При чем тут, мама, «вот тебе и лосенок»?
— Вот видишь, Соня, видишь? — словно снимая с себя ответственность за то, что может сейчас произойти, обращался Карабаев к жене. — Твоя дочь придирчива к каждому моему слову.
— Левушка, она достаточно изнервничалась.
— А я? А мы с тобой?
Тут уж Лев Павлович не утерпел, — он вскочил и зашагал по комнате. Шагая, он бесцельно хватал и вновь клал на обычное место различные предметы: коробку с гильзами, присланную ему братом, стеклянные настольные часы, привезенные из-за границы, бинокль в кожаном футляре, книги, отобранные для чтения на сон грядущий.
— Тыр! Бур! Тыр! — подражала его мятущейся, походке Софья Даниловна. Она попыталась шуткой прервать начавшуюся семейную бурю.
Но теперь уже ничто не могло остановить Льва Павловича.
— Извольте слушать меня! — прикрикнул он на членов своей семьи. — Садись, Ириша, и внимательно меня слушай.
И он почти насильно усадил ее в одно из кресел.
— Мама уже рассказывала тебе, что мы пережили. Да, это не так просто, милая моя, когда твою дочь бросают в тюрьму. Не так я люблю тебя, чтобы хоть на минуту забыло тебя мое сердце, дочь!
— Ты хотя бы сейчас не беспокой свое сердце, — слышишь? — участливо
сказала Ириша.— Да, да, Левушка. Да, да!
— Я почему-то думаю, — продолжал Карабаев, — что твои рассказы о тюрьме окажутся менее ужасными, чем наши с мамой представления об этом проклятом месте.
— Оно все же не курортное, папа, — улыбнулась Ириша. — Но мало ли что!
— Ах, «мало ли что»! Откуда такое подвижничество? Во имя чего оно у тебя, Ирина? Что ты хочешь сказать этой фразой? Ты! Моя дочь!.. Ведь ты же ссылалась на меня при задержании, — мне рассказал Глобусов. Ты, стало быть, искала защиты в моем имени, — так? В чем же, Ирина, состоит принципиальность твоей политической позиции в данном случае? А? Я хотел бы знать.
— Боже мой, какой-такой политической позиции?! — жалобно простонала Софья Даниловна и опасливо перекрестила дочь.
— Да, с одной стороны, ссылаться на родство с «буржуазным», видите ли, депутатом Государственной думы Карабаевым — «милюковцем», «империалистом». А с другой — связаться… связаться с самыми анархически настроенными социал-демократами) пораженцами… с какими-то сомнительными личностями, для которых тюрьма — это привычное… и не столь уж презираемое и страшное место в жизни. Ужас, ужас, Соня!.. Ну, что же? — подошел он вплотную к дочери, так, что ощутил ногой дрожь Иришиного колена. — Или я, или эти темные личности…
И тотчас же Ирина выкрикнула:
— Папа! Ты не имеешь права так о них говорить!
— Я знаю, что говорю! С этими людьми… вот с этими пораженцами… у меня и у любимых мною людей не может быть ничего общего. Слышишь? Они — мои враги, и я им — враг. Да, да, враг — знай ты это. Стоя посредине между нами, ты не можешь примирить меня с ними. Ни за что и никогда!
— Я и не собиралась… Знай ты тоже.
Дочь произнесла эти слова тихо и с какой-то неповторимой и непередаваемой интонацией: гордости и покорности, задумчивости, твердости и уныния — одновременно.
И эта неожиданная интонация вдруг сбила и обезоружила Карабаева. Она словно приоткрыла для него внутренний сейчас мир Ириши, и этот мир был настолько чист и ясен, что какое-либо насилие над ним показалось бы Льву Павловичу морально недопустимым.
Чего собственно он, Карабаев, хочет сейчас от дочери? — спросил он себя в эту минуту. Чтобы тотчас же отреклась она от Сергея Ваулина? (Этот человек все время торчал занозой в ревнивой памяти Карабаева.) Ваулина он хоть видел, немного знает, — ну, а остальные?
«Какая-то Шура-студентка, безвестная простолюдинка Громова с Серпуховской улицы, на чьей квартире арестовали Иришу, — остальные-то что за люди, зачем они нужны ей в жизни?» — недоумевал и беспокоился Лев Павлович.
«Смешно даже говорить о них, разве главный вопрос — вот эти люди? Но следует ли сейчас говорить с Иришей о главном?» — заколебался Лев Павлович, Боже мой, он даже не спросил по-настоящему, что она переживала в тюрьме, как здоровье ее, как обращались с нею службисты господина Протопопова?