Крушение империи
Шрифт:
Но он старался перебрать в памяти если не все сказанное им, то во всяком случае то, что считал главным, что должно было запомниться слушателями.
«Сказал ли я про тюлевые занавески? Кажется, не плохо…» — думал он и, вспомнив, что сказал, остался собою доволен. Впрочем, он тут же поймал себя на том, что «тюлевые занавески» он упоминал уже раз и не так давно в своей речи в окружном суде по делу о мещанине Бегунцове, из ревности облившем свою жену серной кислотой, но тотчас же успокоил себя тем, что речи этой в окружном суде никто из присутствующих не слыхал, и потому никто не упрекнет его, адвоката Левитана, в самоповторении.
«Ах, про Рошфора забыл… Рошфора надо было процитировать: совсем бы кстати», — укоризненно подумал Захар
Французский публицист, однако, пригодился получасом позже, когда разговор зашел о молодом поколении, в котором, по словам Георгия Павловича, сильны теперь «вольные идеи», недостаточно привлекающие к себе внимание и родителей и общественного мнения. Захар Ефимович нашел момент подходящим и, улыбаясь, уверенно и авторитетно ввернул:
— Если верить, знаете ли, Рошфору, то нашему режиму опасаться этих настроений не приходится. Рошфор как-то так охарактеризовал обыкновенную эволюцию среднего человека: до тридцати лет — либеральствует, после тридцати — канальствует!..
Слово «канальствует» произнес как-то по-особенному смакуя, жадно; зубы, коротенькие, плотно друг к другу поставленные, обнажились влажной желтоватой дужкой; золотистые густые усы, сбритые по уголкам, но не подстриженные и округлые, прятали в своем волосе добродушную, но и самодовольную улыбку, и она же бесцеремонно покоилась в близоруких выпуклых глазах, за стеклом очков, словно очки эти делали непроницаемыми для других откровенные сейчас глаза Захара Ефимовича.
Самому Захару Ефимовичу было уже далеко за тридцать, — и Теплухин подумал об этом, когда адвокат заговорил о Рошфоре…
Новогоднее выступление Захара Ефимовича было признано всеми удачным, как и весь сегодняшний вечер у Карабаевых.
Георгий Павлович и Татьяна Аристарховна справедливо оценили тот такт, с каким адвокат сумел упомянуть имена их обоих в самом конце своей речи, когда, казалось, уже не представлялось возможности это сделать без того, чтобы не вышло упоминание фальшивым.
У Льва Павловича были свои соображения быть довольным: его все еще ласкала семейная обстановка, уют и отдых, внимание и любовь, которыми его окружали в этом тихом провинциальном городе, — это с одной стороны; другое, что удовлетворяло его, общественного деятеля и одного из вожаков политической партии, — это то, что он услышал сегодня из уст скромного провинциального адвоката. «Хорошо, хорошо, — думал о чем-то неопределенно Лев Павлович, поглядывая на свои карманные часы, потому что немного устал и ждал, когда все начнут уходить. — Мы еще повоюем… да, да, Россия спит тревожным сном, спряталась, как он сказал, за тюлевой занавеской (слова Левитана, оказывается, не пропали даром). Но не издевайтесь над ней чересчур развязно и бессовестно (он вспомнил вдруг черствое, презрительное лицо министра внутренних дел на трибуне в Государственной думе), потому что вы не знаете («Ириша вот сюда идет… голубка моя», — перебил он сам себя…), не знаешь ты, прохвост! — перешел он неожиданно на «ты» с министром, — не знаешь, когда придет час твоего падения».
Лев Павлович даже кашлянул гневно при этой мысли. Чтобы отвлечь себя от политических раздумий, он, докурив немецкую сигаретку, предложенную ему братом, пошел вслед за всеми в гостиную, где гости слушали музыку Татьяны Аристарховны: умиротворяющий Шопен был любимым композитором Татьяны Аристарховны.
Войдя в гостиную, Карабаев обвел всех взглядом, заметил отсутствие своей жены и Теплухина (они разговаривали с молодежью) и, сразу же забыв об этом, опустился в кресло слушать Шопена.
Игра Татьяны Аристарховны должна была заключить сегодняшний вечер: время было позднее, и притихшие, немного уставшие гости собирались уже уходить. С той же почтительностью, с какой была выслушана игра, они, каждый по очереди, подходили теперь к Карабаевым и благодарили за гостеприимство
и внимание.— Заря! — шепнула в прихожей Фаня Леонтьевна своему мужу. — Теплухину, кажется, с нами по дороге… Уйдем скорее без него! Пока он прощается со всеми…
Он молча посмотрел на нее и заторопился к вешалке, не дожидаясь услуг карабаевской горничной. Фаня Леонтьевна была уже одета, а он никак не мог надеть свою правую галошу с мягким, загнувшимся внутрь задником, а нагнуться и придержать пальцем задник — в шубе было тяжело и неудобно. Почти с ожесточением он тщетно старался всунуть ногу в измятую галошу и тут же вспомнил, как легко это всегда удается в вестибюле суда седенькому аккуратному члену гражданского отделения Мгальцеру, у которого, — заметил он, — на задниках галош набиты дужки металлических пластинок.
Уж уходя первым (догадался поднять ногу и на весу отогнуть пальцем задник), перешагнув порог, он услышал вдруг позади продолжительный телефонный звонок и удивился, кто бы мог так поздно звонить Карабаеву.
Впрочем; удивление сказалось и на лицах оставшихся в передней — и гостей и хозяев.
«Новогодний звонок. Но нужно быть в очень коротких отношениях, чтобы звонить ночью», — недоуменно посмотрела Татьяна Аристарховна, отыскивая глазами мужа.
Георгий Павлович направился в кабинет, к телефону. Гости умышленно задержались, любопытствуя и строя догадки.
— Я у телефона! — снял трубку Георгий Павлович. — A-а. Благодарю, благодарю. Вас также… Никак не думал… счел бы своим долгом, приятным долгом это сделать при личном свидании… Да, никак не думал… Слушаю, сейчас это сделаю…
Он действительно не ждал, не мог предполагать этого звонка, и сейчас он был ему приятен, хотя этот звонок был сейчас, по мысли Карабаева, и неожиданным. Неожиданность еще заключалась и в другом: Людмила Петровна Галаган спрашивала, у него ли в доме ее «односельчанин Теплухин» и может ли он подойти к телефону? Она встречала новый год у здешнего предводителя Масальского, «полувековое вино ее очень развеселило» («Больше, чем следует», — решил Карабаев), и она боится, как бы завтра ей не проспать весь день, а с «односельчанином Теплухиным» она должна условиться о деле.
«Какое может быть дело?» — подумал Георгий Павлович и позвал к телефону Теплухина.
— Меня? — заинтересовался тот. — Подождите меня две минуты, — кивнул он уже одевшемуся Феде Калмыкову. — Я живу недалеко от вашего тупичка, — и он прошел в кабинет.
— До свидания… до свидания, — уходили гости, и мужчины протягивали каждый заранее приготовленные полтинники карабаевской горничной.
Все Карабаевы вернулись уже в комнаты, причем Георгий Павлович поджидал в гостиной последнего задержавшегося гостя — Теплухина, а Ириша оставалась в прихожей с Федей.
Оглянувшись и не видя никого постороннего, он торопливо схватил ее руку и слегка привлек к себе девушку.
— Ира… — шепнул он. — Завтра ты не уедешь еще в Ольшанку. Позвони мне по телефону… Я хочу слышать твой голос. Твой! — повторил он подчеркнуто и улыбнулся.
В этот вечер, час назад, они впервые сказали друг другу «ты».
Ночь была лунная, морозная. Снег лежал сухой, легкий, коротко скрипевший под ногами.
Безлюдная, застывшая во сне узенькая улица, наполненная, почти в рост человека, снежными обледенелыми сугробами, казалась еще уже, сдавленной, и разобщенные друг с другом кособокими заборами низкие дома — еще мельче и незатейливее. Неподвижная исполинская серьга молодой луны — желтой, прозрачной — отсвечивалась на обледенелых сугробах голубовато-фиолетовой, в дымке, тенью, и девственный тихий снег мерцал вдали печальным фосфорическим светом. Деревья из-за заборов протягивали к улице свои причудливо длинные, мертвые ледяные кисти в изорванных кое-где, казалось, мохнатых снежных варежках. Лунный свет падал на дорогу прямо, отвесно, и сбоку деревья глядели угрюмо, по-кладбищенски, а приютившиеся между ними, вдавленные в снег дома казались чуть-чуть приподнятыми могильными плитами.