Крутые парни не танцуют
Шрифт:
Мне подумалось, что если жена и впрямь меня навещала, а потом уехала, то должны остаться какие-нибудь следы. Пэтти Ларейн всегда разбрасывала вокруг недоиспользованные мелочи. Зеркала должны быть испачканы помадой. Эта мысль побудила меня одеться и сойти вниз, но в гостиной не было ничего необычного. Пепельницы стояли чистые. Отчего же теперь я был так твердо уверен, что наша беседа мне не приснилась? Какой прок в доказательствах, если они заставляют тебя поверить в обратное? Мне пришло в голову, что единственным истинным признаком силы – так сказать, непоколебимой тоникой психического здоровья – является способность сносить вопрос за вопросом в отсутствие каких бы то ни было намеков на ответ.
Хорошо, что у меня возникла эта мысль, поскольку вскоре она мне пригодилась. В кухне, ночью, моего пса вырвало. Линолеум был запакощен содержимым его брюха. Хуже того – на куртке, которую я надевал вчера, запеклась кровь. Я проверил ноздри.
Где я возьму силы, чтобы убрать кухню? Я повернулся и прошел через дом на улицу. Только на мостовой, ощутив, как забирается под рубашку ноябрьская сырость, я заметил, что вышел в шлепанцах. Не беда. Пятью широкими шагами я пересек Коммершл-стрит и заглянул в окна моего «порше» (ее «порше»). Место для пассажира было в крови.
Что за странная логика действует в таких случаях! Я поразился собственному спокойствию. Впрочем, с худшими похмельями всегда так – они полны самых непостижимых зияний. И на смену моему испугу пришла бодрость, точно все это не имело ко мне никакого касательства. Вернулось возбуждение, связанное с наколкой.
Затем я почувствовал, что замерз. Я пошел обратно в дом и сварил себе кофе. Пес пристыженно бродил по испоганенному полу, рискуя усугубить свою вину, и я его выпустил.
Мое хорошее настроение, вдвойне драгоценное для меня из-за его непривычности (так неизлечимый страдалец бывает благодарен судьбе за час без боли), не проходило, пока я убирал за собакой. С учетом похмелья это занятие изрядно вымотало меня, зато послужило самым радикальным и полновесным искуплением греха пьянства, в который я впал вчера. Хотя католик я только отчасти, да и то необразованный, поскольку Биг-Мак никогда и близко к церкви не подходил, а моя мать Джулия (наполовину протестантка, наполовину иудейка – и это одна из причин, по которой я не люблю антисемитских шуточек) так любила водить меня по самым разнообразным соборам, синагогам, квакерским молитвенным домам и лекциям по этической культуре, что настоящей духовной наставницы из нее не вышло. Поэтому ощущать себя католиком я не мог. Но ощущал. Дайте мне похмелье и поставьте на колени перед собачьей блевотиной – и я почувствую себя праведником. (И действительно, я умудрился почти забыть о том, сколько крови пролито на сиденье моего автомобиля.) Потом раздался звонок. Это был Ридженси, Элвин Лютер Ридженси, наш и. о. шефа полиции, или, вернее, его секретарша, попросившая меня подождать соединения с ним, – и пока я ждал, от моего хорошего настроения остались рожки да ножки.
– Привет, Тим, – сказал он, – как у вас?
– Порядок. Похмелье только, а вообще порядок.
– Отлично. Замечательно. А я с утра за вас беспокоился. – Он явно обещал стать вполне современным шефом полиции.
– Да нет, – сказал я. – Со мной все нормально.
Он выдержал паузу.
– Тим, может, заглянете ко мне ближе к вечеру?
Отец всегда говорил мне: если возникают сомнения, считай, что заваривается каша. И действуй с опережением. Поэтому я сказал:
– А почему не утром?
– Так уже время ленча, – с укором ответил он.
– Ленча, – сказал я. – Самое то.
– Я собираюсь выпить кофе с одним приятелем из мэрии. Давайте после.
– Годится.
– Тим?
– Да.
– Вы в порядке?
– Вроде бы.
– Машину будете чистить?
– А… это у меня ночью кровь носом шла. Никак не мог унять.
– Ясно. А то, похоже, ваши соседи вступили в общество сыщиков-любителей. Судя по их звонку, вы там чуть ли не руку кому-то отхватили.
– Черт знает что. Придите да возьмите пробу. Можете сравнить с моей группой крови.
– Эй, пощадите. – Он рассмеялся. Смех у него был как у прирожденного копа. Визгливое сопрано, совершенно не гармонирующее с внешним обликом – например, с лицом, которое было словно высечено из гранита.
– Ладно, – сказал я, – Смешно, конечно. Думаете, приятно быть взрослым человеком, у которого то и дело кровь из носу хлещет?
– О, – сказал он. – Я бы на вашем месте поберегся. И после каждых десяти бурбонов непременно выпивал стаканчик воды. – На этом «непременно», видимо, и пробил час его перерыва. Он разразился визгливым смехом и дал отбой.
Я вымыл изнутри свою машину. То, что там было, выглядело отнюдь не так умиротворяюще, как собачья блевотина. К тому же и кофе у меня в желудке не слишком хорошо улегся. Я не знал, то ли мне обижаться на враждебный или параноидальный выпад соседей (каких именно?), то ли начать привыкать к версии, что я совсем развинтился и расквасил нос которой-нибудь из блондинок. Если не хуже. Как, интересно, отхватывают руку?
Беда в том, что моя сардоническая жилка, чьим назначением, вероятно, и было протащить меня сквозь большинство дурных дней, не являлась ярко выраженной чертой моего характера – ее можно
было сравнить с одной из ямок на рулеточном колесе. Имелись еще и тридцать семь других. Мало способствовала успокоению и моя растущая уверенность в том, что кровь на сиденье вытекла не из чьего-то носа. Для этого ее было чересчур много. И вскоре я почувствовал отвращение к своему занятию. Подобно любой другой природной силе, кровь словно говорит. Причем всегда одно и то же. «Все, что жило прежде, – слышал я теперь, – взывает к новой жизни».Я умолчу о таких подробностях, как оттирание ткани и таскание ведер с водой. По ходу дела я пожаловался на свой нос двум-трем прошедшим мимо соседям, выслушал несколько сочувственных слов, а потом решил пойти в полицейский участок пешком. Иначе Ридженси мог поддаться соблазну изъять машину.
В пору моей трехлетней отсидки бывало так, что я просыпался посреди ночи, абсолютно не понимая, где нахожусь. В этом не было бы ничего удивительного, если бы не одно обстоятельство: конечно, я твердо знал, где нахожусь – вплоть до номера своего отделения и камеры, – но не мог заставить себя принять это. Данное не признавалось за данное. Я лежал в постели и размышлял, например, как приглашу девушку на ленч или найму для прогулки по морю парусную шлюпку. И бессмысленно было говорить себе, что я не дома, а в камере флоридской тюрьмы, под надежной охраной. Это представлялось мне частью сна, то есть как бы не затрагивало меня непосредственно. Я мог начать приводить в жизнь свои планы, когда сон о том, что я нахожусь в тюрьме, кончится. «Старик, – говорил себе я, – стряхни эту паутину». Иногда процесс возврата к реальности занимал у меня все утро. Только к полудню я понимал, что пригласить девушку на ленч не удастся.
Нечто подобное творилось со мной и теперь. Я имел непонятно откуда взявшуюся наколку, хорошего пса, который меня боялся, машину, только что отмытую от крови, пропавшую жену, которую вчера то ли видел, то ли не видел, и устойчивое, приятно будоражащее кровь возбуждение, вызванное блондинкой средних лет, агентом по продаже недвижимости из Калифорнии, но по дороге в центр города мои мысли занимало лишь одно: у Элвина Лютера Ридженси должна быть достаточно серьезная причина, чтобы потревожить писателя посреди рабочего дня.
Причем тот факт, что почти за целый месяц мной не было написано ни строчки, я как-то и не думал брать в расчет. Подобно тем тюремным утрам, не дающим мне начать день, я был похож на вывернутый пустой карман и так же лишен себя, как актер, который перед вхождением в роль оставляет позади свою жену, своих детей, свои долги, свои ошибки и даже свое эго.
И правда, я наблюдал, как в кабинет Ридженси в полуподвале городской ратуши входит новая личность, ибо я переступил его порог словно репортер – то есть стараясь создать впечатление, что одежда шефа полиции, выражение его лица, его речи и обстановка комнаты для меня равнозначны, так же равнозначны, как фразы примерно одинаковой длины, которые затем сложатся в краткий тематический очерк из восьми равных абзацев. Итак, я вошел, полностью сконцентрировавшись на этой роли, и потому, как хороший журналист, заметил, что он не привык к своему новому кабинету. Еще не привык. Пускай все его фотографии, аттестаты в рамочках, профессиональные свидетельства, пресс-папье и любимые безделушки уже лежали на виду или висели на стенах, пускай он сидел на стуле прямо, как и полагается бывшему военному (короткий ежик выдавал в нем ветерана «зеленых беретов»), а по обеим сторонам стола, как стражи у ворот древнего замка, стояли два картотечных шкафчика – все равно я видел, что он здесь не в своей тарелке. Впрочем, какой кабинет чувствовал бы себя тарелкой, подходящей ему? Его лицо можно было бы изваять из камня с помощью отбойного молотка: оно состояло сплошь из сколов, карнизов и уступов. В городе ему дали множество кличек – Морда Ящиком, Стрелковая Мишень, Ястребиный Глаз, – а старые рыбаки-португальцы прозвали его Шустрилой. Местное население явно было от него не в восторге. Он исполнял обязанности шефа полиции уже полгода, но в кабинете еще витал дух его предшественника. Последний шеф, прослуживший тут десять лет, был португальцем из здешних; он изучал по ночам право и ушел наверх, в Генеральную прокуратуру штата Массачусетс. Теперь этого последнего шефа – хотя жители Провинстауна вообще-то не склонны к сентиментальности – поминали добрым словом.
Я знал Ридженси не очень хорошо. Впрочем, загляни он ко мне домой в старые времена, мне показалось бы, что он не представляет для меня никакой тайны. Он был достаточно крупен, чтобы играть в профессиональный футбол, да и глаза его блестели, как у заядлого спортсмена: в его натуре смешались Бог, боевой дух и тяга к нанесению увечий. Ридженси был похож на атлета-христианина, который терпеть не может проигрывать.
Я описываю Ридженси так подробно, потому что, честно говоря, не мог его раскусить. Как я не всегда приветствовал наступивший день, так и он не всегда отвечал своему имиджу. Дальше я дополню его портрет еще кое-какими деталями.