Крымская война
Шрифт:
Меншиков понимал, что одно дело — по-французски переписываться с Долгоруковым о сдаче Севастополя, а другое — отдать на русском языке Нахимову и его матросам, Тотлебену и его саперам и землекопам-рабочим приказ о передаче города французам и англичанам. Он знал, конечно, о тех настроениях, о которых повествовал впоследствии Ухтомский, говоря, что «между моряками прямо обвиняли(начальника штаба. — Е.Т.) в равнодушии к делу и чуть ли не в измене» [903] . И он, ни на что не решаясь, продолжал из своего прекрасного далека — сначала из Бельбека, потом с Северной стороны, которую он из любезности к военному министру Долгорукову, не очень твердому, в русском языке, называет «S наблюдать за тем, как Нахимов, Тотлебен, Истомин, Хрулев и их матросы и солдаты бьются и погибают на севастопольских
903
Архив Севастопольского музея обороны, № 5120, IV. Черновые заметки Ухтомского.
3
Корнилов, Нахимов, Тотлебен были всецело предоставлены после Альмы не только своим ничтожным материальным силам, но и исключительно собственному разумению и собственной ответственности.
В Севастополе негодование по поводу полнейшего безучастия и совершенной негодности военного министра Долгорукова было всеобщим [904] . Пороха не хватало, снаряды «опаздывали», в бастионах царил полуголодный режим; воровство военного интендантства, при подозрительнейшем попустительстве Петербурга и кое-кого из генералов в самом Крыму, дошло до каких-то буйных, гомерических размеров, которых даже русская интендантская история не знала со времени кампании 1806–1807 гг. в Восточной Пруссии, а Долгоруков продолжал и в 1855 г. писать французские интимные записочки Меншикову в таком, например, стиле: «мы все в постоянной лихорадке от того, что делается в Крыму… нельзя достаточно восхищаться героизмом войск… Да благословит бог их энергию и да спасет он наш прекрасный полуостров… Когда же союзники истощат запас своих снарядов?.. Одиннадцать дней непрерывной бомбардировки — это ужасно… Ах, дорогой князь, когда же мы с вами будем иметь хоть немного покоя? Вы не можете себе представить, что я иногда испытываю. В жизни своей я не думал, что буду доведен до моральных страданий, подобных тем, которые испытываю. Какая разница между годами 53, 54 и 55-м — и теми годами, которые им предшествовали. Наша жизнь так приятно протекала тогда (nous coulions si agr notre vie alors!)»
904
Гос. архив Одесской области, 1138, архив № 23, Зеленого. Заметки Милошевича: «больные умирают с голоду, продовольствия нет, полнейшая бездарность и никчемность министра Долгорукова».
Такой лирикой занимались люди, в руках которых была участь армии, участь Севастополя, безопасность России, военная честь русского имени. «Моральные страдания» ничуть не мешали военному министру настойчиво покровительствовать крупнейшим ворам в эполетах и без эполет, сидевшим, конечно, не в Севастополе, а в более безопасных местах. Ничто не препятствовало ему также успокаивать себя отрадными размышлениями о солдатах, героизм которых, следует надеяться, может заменить им мясо, и кашу, и подметки, и порох, и снаряды.
Окончательно князь Василий Андреевич исцелился от одолевавших его деликатных «моральных страданий», когда вскоре после падения Севастополя он благополучно и с повышением в чине перешел на несравненно более спокойную должность шефа жандармов и главного начальника III отделения. В этой должности, как известно, он успешно организовал в свое время, между многим прочим, судебное убийство Чернышевского и не покладая рук, не щадя уж на этот раз в самом деле своих сил, боролся против освобождения крестьян, став вместе с графом Шуваловым во главе крепостнической партии.
Меншиков был умнее и если не чище, то брезгливее Долгорукова, но, конечно, и военный министр и все те «мы», жизнь которых «протекала так приятно» в окрестностях Зимнего дворца до 1853 г., были своими, родными, близкими для Меншикова. А «боцман», «матрос» Нахимов, нищий инженер Тотлебен, худородные Корнилов или Истомин были ему совершенно чужды и определенно неприятны. Общего языка с ними он не только не нашел, но и не искал. Эти чуждые ему люди сливались с той серой массой грязных и голодных матросов и солдат, с которой Меншиков уже окончательно ровно ничего общего не имел и не хотел иметь.
Лично честный человек, Меншиков прекрасно знал, какая вакханалия воровства происходит вокруг войны, знал, что солдаты либо часто недоедают, либо отравляются заведомо негодными припасами. Знал и грабителей, даже изредка называл их по фамилии, но не все ли равно? Грабителей так много, что не стоит и возиться. «Из доставленных нам сухарей одна партия положительно никуда не годится; но так как между счетчиками магазина, с одной стороны, и полковыми, с другой, произошла стычка, то мне пришлось бросить розыски», — писал он осенью 1854 г. Матросы и солдаты
всегда интересовали Меншикова так мало, что он по своей инициативе почти никогда и не осведомлялся, что они едят и вообще едят ли они.Всячески силящийся оправдать Меншикова его адъютант, панегирист Панаев приводит единственный случай, когда Меншиков хотел было позаняться этим любопытным вопросом, — и вот что из этого вышло.
«Возвращаясь по линии резервов, мы застали в последнем резерве ужинавших солдат: они черпали из манерок какую-то жидкость, похожую на кофе, вылавливая в ней кусочки, черные, как угольки. Эта похлебка обратила на себя внимание князя; он приветствовал людей обычным пожеланием, хлеба-соли, пристально посмотрел на кушанье и проехал мимо, приказав мне слезть с лошади и попробовать пищу.
Я исполнил приказание князя и крайне удивился, когда отведав увидел, что это был не кофе, а вода, окрашенная сухарями последней приемки. Определить вкус этой жидкости было невозможно, она пахла гнилью и драла горло. Догнав главнокомандующего, я доложил ему о том, чем питаются солдаты. Его как бы передернуло, и он почти вскрикнул: «Ах, это, верно, из Южной армии нам прислали те самые сухари, которые во множестве были забракованы войсками Горчакова. Интендантство сбыло их ко мне, и то, что мы давеча видели с тобой, был не тютюн… а те же несчастные сухари»».
«Стиснув зубы, Меншиков погнал лошадь через кусты в рытвины напрямки домой». Меншиков отправил Панаева к генералу Липранди: «Поезжай к Липранди и попроси его научить меня, что мне делать с этими негодными сухарями? Липранди — человек практичный и бывалый: авось что-нибудь придумает, а я растерялся. Как, целая армия должна есть гнилушки!»
Этого Павла Петровича Липранди не следует смешивать с Иваном Петровичем, исполнявшим шпионско-провокаторские функции при министерстве внутренних дел Перовского и «открывшим» дело Петрашевского. Павел Петрович был из числа немногих дельных генералов и притом не только был лично честен, но даже в 1844 г. был награжден «за особую заботливость об улучшении солдатского быта и за составление правил, относящихся до продовольствия нижних чинов».
И вот что Липранди ответил: «Видел… я эти сухари: съедят! Скажите князю, чтоб он не беспокоился и, главное, не примечал бы их, да не подымал истории. Других нет: на нет и суда нет! Солдаты видят, чего стоило и эти-то сухари привезти: они не жалуются. Не надо показывать и виду, что вы их жалеете. Ну, как-нибудь подправим; в ротах это сделают… И я вам скажу: чем солдат голоднее, тем он злее; нам того и нужно: лучше будет драться…»
Когда эти речи были доложены Меншикову, князь мигом успокоился и сказал «с грустной улыбкой»: «Липранди прав, истории затевать не надо. Заменить этого провианта нечем, поневоле приходится его есть. Но какую же штуку сыграло со мной интендантство Южной армии: ловко же оно воспользовалось нашей крайностью!»
Так этой «грустной улыбкой» светлейшего князя дело и кончилось. Совесть не подсказала Меншикову, что интендантская «ловкость» ведь именно в том и заключалась, чтобы подсунуть ему, плотно окруженному ворами и взяточниками, ту совсем уже зловонную гниль, которую отказался принять командовавший Южной (Дунайской) армией Горчаков, все же не так возмутительно потакавший грабителям.
Деньги, отпускавшиеся миллионами, разворовывались по дороге, и то, что доходило до роты, получалось с огромным опозданием. Между интендантами и полковым начальством, пишет очевидец, «установился невысказанный, но всеми понятый договор: не требовать от интендантства фуража в натуре и за это пользоваться выгодами от ненормально возвышаемых цен, кто как умеет и у кого насколько хватит совести. Но и эта паллиативная мера принесла только зло и никакой пользы. Командиры действительно не требовали более от интендантства фуража в натуре, но зато и лошадей почти вовсе перестали кормить» [905] .
905
ЦГВИА, ф. ВУА, № 8452, л. 213–216. Prince Dolgorouky au prince Menchikoff (по кн. Е. В. Тарле изд. 1943 г. — Ред.).
Полнейшая, абсолютная безнаказанность была при князе Меншикове гарантирована всем ворам, взяточникам, казнокрадам. Вот в разгар войны, в ноябре, с опаснейшей позиции, из стоящей под Сапун-горой бригады, где уже давно мрут от голода люди, которых вообще предпочитают не кормить, и дохнут лошади, которых кормят древесными опилками и стружками, приезжает офицер и является в интендантство за деньгами. Предоставим ему слово (пишет и печатает все это он через 15 лет после Крымской войны, когда еще здравствовали почти все заинтересованные).