Крымские тетради
Шрифт:
У Митрофана Зинченко сузились глаза.
– Топают сюда!
– говорит он.
Я посмотрел на Зинченко. Он кивнул: севастопольцы бесшумно скользнули за командиром.
Проходят минуты, долгие как часы; лай совсем рядом. Приказано занять боевые позиции.
Напряжение - как перетянутая струна, вот-вот лопнет!
– Огонь!
– зычный зинченковский голос.
Отчаянная трескотня автоматов, не менее отчаянный собачий визг, немецкие команды и двусторонняя пальба.
Я слежу за каждым шорохом, стараясь угадать, что происходит за горкой. Наконец сердце мое начинает стучать спокойнее: стрельба!
Через час появляется Зинченко. Перекрещенный трофейными автоматами, флягами с ромом, а на широких плечах здоровенная овчарка с оскалом и потухающими глазами. Он бросает пса под ноги, подмаргивает:
– Чем не харч, товарищ командир!
За Зинченко показывается Черников. Мы называли его "тяжеловозом". Крупноплечий, крупнолицый, с широким мясистым носом, большерукий, с басовитым голосом. Физически на редкость силен. Однажды за один раз вынес из боя двух тяжело раненных партизан и не охнул.
Мастак был за пулеметом, классик в своем деле. Уж выберет позицию сам Суворов ахнул бы, похвалил. Много покосил немцев за эти дни.
Правда, на восьмые сутки мина разворотила пулемет, а самого Черникова так оглушила, что собственного голоса он не слышал, все спрашивал:
– Товарищи, голос у меня прорезывается, га?
Мы не могли сдержать улыбки, он нас при этом прямо-таки оглушал.
Поднял кулачище, потряс:
– Брешете, а все-таки вертится!
Вот он идет, проваливаясь по колено в глубоком снегу. На правом плече "дегтярь", на груди три автомата, за спиной ужасно вздутый вещевой мешок, а на руках раненый партизан, обливающийся кровью. Тащит все наш "тяжеловоз" и басит:
– Врешь, сволочь! А все-таки вертится!
...Когда мне трудно, невозможно трудно, я вспоминаю Алексея Черникова и его слова: "Врешь, сволочь! А все-таки вертится!"
Ну, а если совсем невмоготу, я еду к нему в Симферополь, и мы молча сидим друг против друга.
Еще один Никитович - Кузьма Калашников. Он старше нас, опытнее. Умел хитрить, обмануть врага, а если нужно, и соседей - лишь бы польза была степнякам, как мы называли акмечетцев.
Ушел из отряда Зинченко, отделился Черников, и примолкла боевая слава калашниковцев. Я уже говорил: хитрость Калашникова позволила отряду жить под носом у врага почти четыре месяца, жить при сносных харчах и в относительном тепле. Походами себя не утруждали, больше думали о том, как бы не навести на себя карателей.
А теперь отряд оказался в равных условиях со всеми, и дело пошло туго, очень туго.
Севастопольцы закалялись с самого начала партизанской жизни. Потому они не только держались сами, но и держали других. А вот акмечетцы сдавали на глазах.
Кто первым опухал от голода? Они. Кто поставлял людей в санземлянки? Снова они. А ведь еще месяц назад они выглядели рядом с севастопольцами прямо-таки откормленными дядями.
И совсем опустил руки наш Калашников, когда открылось предательство Камлиева. Как же так? Тысячу раз осторожный Калашников принял в отряд предателя-шпиона?!
Калашников растерялся, размяк и перестал командовать отрядом, все больше времени проводил в кругу семьи. А она была с ним, в отряде, - жена, сын. Может быть, этим частично и объясняется калашниковская осторожность?
Разговор Калашникова с комиссаром.
– Как
настроение, Кузьма Никитович?– Что там спрашивать!
– А все-таки?
Калашников пожимает плечами:
– Кому сдать отряд?
– Кто отстранил тебя? Командир?
– А чего цацкаться?! Не заслужил.
Обрушивается на него комиссар:
– Руки поднял - сдаюсь! А мы в плен тебя не возьмем и слабости твоей не отдадим. Командуй отрядом. И на этом точка!
Поначалу я не очень одобрил решение Домнина. Снимать Калашникова надо! Но потом согласился. Какой-то перелом все же в душе Калашникова происходил. Я это заметил по отряду. Появилось что-то похожее на порядок, да и сам Кузьма Никитович стал бодрее смотреть на мир.
Десять страшных дней и ночей!
Что нас держало, почему мы еще жили?
Продуктов у нас не было, о медикаментах даже забыли вспоминать, связи с Севастополем по-прежнему не имели, выход на яйлу блокирован. Пятьдесят партизан сбились в сырой пещере. Каждый день хоронили по пять-шесть человек. Голод, блокада, собаки, предатели, февральские ураганы, листовки пропуска врага, падающие на лес, костры вокруг, а на них каратели смалят жирных баранов.
Ох как трудно, до невозможности трудно! Но мы начинаем ощущать - враг тоже устает.
Вначале каратели старались не шуметь, нападали на нас врасплох. Это им не удавалось - мы держали ушки на макушке. В результате они несли большие потери. Мы становились хозяевами местности и уже не уступали самым опытным проводникам из местных уроженцев. Беда учит.
Теперь походы врага против нас начинаются шумно. Кричат, подают команды, перекликаются друг с другом, швыряют ракеты, стреляют и нужно и не нужно, будто специально обозначают: "Мы здесь!"
Сперва мы думали, что они пугают: "Нас много - всех перебьем!" Но, оказывается, мы были не совсем правы. Скорее было похоже на другое: "Мы идем, уходите и вы, вот и разойдемся".
Может быть, я и неточен. Возможно, враг желал нас доконать своей настойчивостью, системой прочеса, который всегда начинался ровно в шесть утра и в шесть вечера заканчивался.
Но мы замечали все больше: каратели боятся нас. Бывало, пяток партизан внезапно ударит по флангу наступающих, и вся линия ломается, как хрупкая сталь.
Каратели устают - признаков до черта!
А вот природа совсем безжалостна к нам. Морозы, оттепели, сырость, что еще хуже, чем морозы. Мы не смели жечь костров. Пытались - нас засыпали минами.
Холод вошел внутрь, и изгнать его не было никакой возможности. Даже форсированные броски нас не спасали: мы потели, задыхались, но ощущение холода не покидало. Оно было похоже на лихорадочное состояние, а возможно, "ас и лихорадило. Меня, например, мучили головные боли.
На девятые сутки выбрались из ущелья, поднялись на горку, перевалили через нее и оказались в густом кизильнике, перебиваемом крохотными полянками. Я пригляделся повнимательнее и приказал разжечь костры невысокие, бездымные.
Люди в момент разбежались за сушняком, и через десяток минут затрещал валежник. Так жались к теплу, что не замечали тления одежды. Многие попалили себе бока, ноги.
Целый час грелись. А потом стали лететь мины, не очень прицельные. Немцы стреляли до полуночи; только одна мина попала на полянку, но вреда не принесла.