Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Я смотрел им вслед – впереди марширует Мишель, за ней семенит сконфуженная, издерганная Сандра, очень стараясь не отстать. Когда я повернулся к Джули Тринкер, на стуле уже никого не было.

13

Джули

Чтобы лучше видеть, я закрываю глаза

Поль Гоген

Вы помните убеждение моей мамы: жизнь слишком коротка. Слишком коротка, чтобы волноваться о том, что поджидает тебя на перекрестке. Или на темной аллее… где ее и избили, когда она решила срезать угол на обратном пути из магазина. Мамин офис расположен в районе,

который раньше считался богемным. Увы, теперь там наркош раз в десять больше, чем богемы. Все мы много лет твердили ей об осторожности: «Не ходи окольными дорожками. Не возвращайся домой затемно. Не считай себя неуязвимой». Мама же годами, наперекор нашим уговорам, делала все, что взбредет ей в голову.

И вот теперь она лежала в палате, очень даже уязвимая, и цеплялась за меня, как за последний спасательный круг на «Титанике»! Корабль шел ко дну – но она тонула еще быстрее.

– Джули? – проскулила она.

Мама лежала в палате номер 447, и глаза у нее были плотно закрыты. Это была ее вторая ночь в больнице. Все осмотры закончились, и, учитывая обстоятельства, можно было сказать, что она легко отделалась. Сильно растянутое запястье: грабитель вывернул ей руку, чтобы заставить выпустить сумку. Большой синяк на плече: ее ударили, когда она попыталась отобрать у грабителя свою собственность. Разбитый нос: подружка грабителя стукнула маму, когда та погналась за ними и догнала-таки. И еще ободранное бедро, на которое она упала. Однако со зрением, по уверению врачей, у мамы не было ни малейших проблем.

– Открой глаза, мам, посмотри на меня. Я здесь, рядом.

– Мне незачем открывать глаза, – огрызалась она с мрачным упрямством, какого я не замечала за ней уже много лет.

Марджи и Триш были в палате, и я знала: они думают о том же, о чем и я. Ворота распахнулись, лошадь вырвалась на волю. Мамино безумие сорвалось с цепи.

– Если ты откроешь глаза и сядешь, тебя выпишут отсюда уже завтра. Я заберу тебя домой, – пообещала я ей.

– Меня и так выпишут. Им нужна свободная койка.

– Мама…

– Не дергайся по пустякам.

Но ее правая рука стиснула мою, будто в досрочном окоченении. А пальцы левой поползли вверх по моей руке, стремясь нащупать лицо. Это было прикосновение слепой: она на ощупь опознавала мой рот, нос, глаза.

– Да, – шепнула она. – Ты и вправду тут. Совершенно неожиданно, на ровном, как говорится, месте, она впала в панику и принялась отчаянно размахивать свободной рукой, пока не прибежала медсестра и не вкатила ей укол. Через пару минут мама уснула.

– Она пережила такой шок, – всхлипнула Марджи, едва сдерживая слезы. Именно Марджи встретила маму, когда та добрела назад в контору – вся в крови, но крепко сжимая отвоеванный пакет молока. – Наверное, это реакция на шок. Нельзя сказать наверняка.

Марджи посмотрела на Триш, а Триш на меня, и я осознала, что стала звеном в их цепочке молчаливого понимания. Мама на время выпала из этой цепочки, и ее место сразу же перешло ко мне. Мы будто вернулись на восемнадцать лет назад, в день, когда мама растолкала кучку актеров Любительского театра в Чатсвуде – и не сумела осмыслить то, что увидела.

Шестое апреля 1986 года началось очень даже хорошо. Была суббота, и я уверена, что ночью папа с мамой занимались любовью (хотя мне ни разу не хватило смелости спросить об этом). Дверь их спальни была заперта, когда я проснулась, и, помнится, они много смеялись в ванной, а потом в триумфальном единении жарили оладьи. Дом бурлил радостью жизни.

В тот день папа должен был провести последнюю

репетицию «Доктора и графини». На кухне мы подпевали Барбре Стрейзанд (песенкам из «Смешной девчонки»). Папа ловко подбрасывал оладьи, переворачивая их на сковородке, а мама трудилась над париком графини – расправляла тугие локоны, которые закрутила накануне, встряхивала их, закалывала и прыскала сладко пахнущим, стойким лаком.

Это была одна из ее последних работ в качестве художника по костюмам и декоратора. Поверх гардин в гостиной висели наряды, над которыми мама корпела неделями: фрак доктора, белый передник и шапочка сиделки, длинное красное платье графини с кружевным корсажем и атласным шлейфом – для сцены на балу. Мама во всем стремилась к совершенству. К костюму графини прилагались атласные перчатки, ридикюль и перья для прически – все в тон. Если б мама сумела заставить папу выбить побольше денег на постановку, графиня заполучила бы атласное нижнее белье ручной работы.

– Ну что это такое? – сетовала мама. – Где это видано, чтобы усопшая графиня лежала в нейлоновых трусах?

Мамины работы из других постановок тоже были выставлены у нас дома. Кожаные шортики с нарисованными белыми ремешками (из «Звуков музыки») красовались в рамочке над пианино. Дамский зонтик, весь в кружевах, с фиалками (из «Пигмалиона»), покачивался над моей кроватью. Разноцветные бумажные фонарики (из «Микадо») протянулись вдоль веранды. Под потолком в гостиной вертелся зеркальный шар (из «Чикаго»).

Репетиция только началась, когда мама выскользнула из театра, чтобы одолжить старый граммофон, который углядела в витрине какого-то бутика (как штрих для жилья доктора). Но, когда она вернулась, радостно прижимая к груди здоровенный агрегат с медным рогом, все уже было кончено. Мама увидела, как папу вывозят со сцены на больничной каталке, и не поверила своим глазам. В прямом смысле. Поэтому она закрыла глаза, досчитала до десяти и открыла их снова.

Папа все еще лежал на каталке, такой же мертвый, как раньше. Ничего не изменилось. Поэтому мама сделала единственное, что пришло ей в голову. Снова закрыла глаза и досчитала до двадцати. Все еще мертв? Тридцать? Сорок? Пятьдесят?

В следующие несколько лет мамины глаза гораздо чаще бывали закрыты, чем открыты. Она открывала их лишь при крайней необходимости, и поразительно, сколько всего она умудрялась сделать вслепую.

Похороны она простояла с закрытыми глазами. Позже на ощупь и на запах разобрала папину одежду, молча вынимая одну рубашку за другой и складывая их в картонные коробки, а затем так же ощупью спустилась по лестнице и загрузила коробки в машину. Когда она дошла до папиного старого кожаного пиджака, однобортного, в стиле битников, то сунула пальцы в каждый карман, прощупывая линялую шелковую подкладку, словно выискивала следы папиного присутствия: старый фантик от мятной конфеты, корешок билета, чистый платок, сложенный как новый. Затем она просунула руку в рукав, на секунду будто бы натянула папину оболочку, а потом и этот пиджак отправила в коробку.

Однако попадались и предметы, на которые ей приходилось смотреть. Хотя бы время от времени. Например, собственная дочь.

– Мам, я доделала уроки, – говорила я. – Мам? Ты что, спишь?

Мне было одиннадцать лет.

– Разумеется, нет.

– А кажется, что спишь.

– Я ведь сижу на стуле, верно?

Что верно, то верно. Она сидела перед телевизором, держа на коленях упаковку размороженного картофеля фри и магазинного цыпленка-гриль в фольге. Телевизор работал, но звук был отключен.

Поделиться с друзьями: