Крыша мира
Шрифт:
Мыслей опять нет, кроме оной: скорее добраться до Алая и домой, домой…
Близимся к Кара-кулю. Теперь уже недалеко и до Бардобы, где должен находиться несчастный Жорж: каково ему сидеть с джевачи и Саллой на пустом урочище! Ведь с Алая тоже, должно быть, откочевали киргизы — кто в Китай, кто в Фергану. Пусто. Только бы снегу там не было: глаза болят бешено. По Алаю нам ехать до Каратегинской области дня три; если и там бело, ослепну — спутники заверяют в этом накрепко. Они все — даже проводник-киргиз — в черных очках.
Караван наш растянулся на походе. Киргиз далеко впереди прокладывает след (путь заметён, даже камней придорожных не видно). Бадахшанцы отстали на добрые полверсты. Снег, снег,
Проводник остановился, машет нагайкой: по белому полю медленно катится ко мне черное пятно. Присмотрелся: волк. Винтовку поперек седла — и на переймы.
Завидев меня, волк повернул прочь. Огромный, лобастый, с ощеренными клыками; одна нога перебита — бежит тихо. По глубокому снегу я догнал его без труда. Когда мы поравнялись, он круто остановился, с трудом поднял на меня тусклые, истомленные глаза и завыл тихой, бессильной, одинокой жалобой. Такой одинокой и жуткой, такой человечьей жалобой, что сердце дрогнуло. Подъехал вплотную. Он смолк и тихо наклонил ко мне голову, словно подставляя ее под удар. Я наклонился с седла, погладил жесткую вздрагивавшую шерсть и медленно повернул на дорогу. И едва я отъехал, он снова завыл — тем же щемящим плачем…
Последний привал у Кара-куля. Озеро уже подо льдом. «Почтовая юрта» верстах в полутора от берега, у подножья огромной отвесной скалы, совершенно одиноко — до нелепости — стоящей посреди ровного, далеко — на самый горизонт — уходящего снежного поля. У вершины явственно можно различить пасть пещеры.
— Что за пещера. Касым-бай? (Касым-баем зовут хозяина юрты, киргиза.)
— Хенская пещера, таксыр, стародавняя.
— Ну, рассказывай. — В последний раз — завтра конец моей охоте за черепами, завтра мы ночуем уже в Бардобе. Записываю сказанье:
«В былые, далекие года кочевал по этой земле богатый, сильный хан: стояли его таборы и по Памиру, и по всему Алаю. Триста жен было у хана, но сыном не благословил его Аллах. И вот перед смертью (в зимнюю пору, в суровую стужу пришла за ним смерть) согнал он к кара-кульской скале все свои таборы. Велел резать скот — коров, и быков, и лошадей — и прикладывать теплые ободранные туши к обледенелому, гладкому камню. Мороз приковывал туши к скале: в камень затвердевало мясо. И по этим из застылых мышц и костей сложенным ступеням поднимались джигиты хана и втаскивали за собой новую теплую тушу и закладывали новую ступень. Так, за зиму, вывели они лестницу до самой пещеры. Подняли туда сокровища хана и самого хана со всеми его женами. Таборы же, по его приказу, откочевали в Китай. И едва они ушли — дохнула первым зноем весна (жаркая она на Памирах), и стали оттаивать туши, и стали рушиться ступени, начиная с верхних — с тех, что ближе к солнцу. Со всех Памиров сбежались волки, и барсы, и медведи на небывалый пир: потому что свыше шести тысяч туш заколото было на восхождение к пещере. Все лето не было проезда мимо Кара-куля от звериных орд. Урочище это и ныне зовется «урочищем шести тысяч» — по счету тризны, что справили по великому хану волки и барсы.
Навеки спасенным от людей остался в пещере ханский клад: сильный ветер выносит оттуда лоскутья шелковых одежд и золотые монеты с надписями, которых не прочтет ни киргиз, ни монгол из-за китайской границы. Древнее золото: полный вес. Сколько лет ездят мимо скалы люди: у каждого мысль о кладе. Да нет к нему пути: человек не птица — не полетит.
Нашелся, впрочем, тому назад лет десять, не больше, такой человек, что попробовал добыть клад. Богатый был киргиз, именитый и по Алаю и по Памирам. Одолела его мысль о золоте: ночи не спал. Решил наконец: согнал весь свой скот (с баранами тысяч до двух голов было) к скале и зиму всю резал скот и прикладывал к холодному камню теплое мясо. Но стад его хватило только на подножье скалы, хотя он выкладывал ступени не целыми тушами, как хан, а ломтями и отрубами. Пришла весна — отгнило от скалы мясо, попадало в пищу волку; не пережил неудачи киргиз — помешался. Так и ходит помешанным по кочевьям и до сего дня выпрашивает мяса на верхние ступени: нижние, говорит, готовы, только четыре осталось уложить. Имя киргизу — Атталы-бек».
За Кара-кулем еле заметный подъем и потом спуск, почти что отвесный, к Алаю. Уже с половины ската стала видна группа скал, у подножья которых ютятся три-четыре сакли. Это и есть Бардоба.
Спустились мы быстро: дорога колесная, широкая. Ждет ли Жорж? Как только от подножия подъема ровной лентой развернулась Алайская дорога, я пустил коня рысью, торопясь к встрече.
Г л а в а XX. НАЧАЛО ПУТИ
Подъезжая к Бардобе, первое, что я увидел — сломя голову мчавшегося навстречу Саллаэддина.
— Э, таксыр! А мы уже думали — конец тебе пришел. Думали: как теперь с вьюком быть, как делить, кому что…
И вдруг сразу остановился.
— А Гассан где?
— Монахом Гассан стал.
— Пожалуйста, шутки не скажи, таксыр. Ему из Самарканда весть: жена, пожалуйста, родила.
— Мертвого?
— Зачем мертвого?.. Еще какой живой: двойня! Скажи, очень прошу, правду: где Гассан?
Я рассказал наспех: от юрт, на запорошенном уже снегом скате, махал шапкою Жорж. И джевачи с ним рядом, в киргизском лисьем колпаке, машет тоже, подгибаясь поклоном.
Салла не поверил. Потом захохотал, рукавом прикрывая рот.
— Я думал: он вернется — надо мною смеяться будет: теперь я над ним буду смеяться — на весь базар. Ха-ароший из него выйдет джавона — юродивый!
И снова стал серьезным.
— А серого жеребенка твоего, на котором он ездил, — теперь кому: мне?
— Зачем? Пока под вьюком пойдет. Вернемся в Самарканд, отдадим жене Гассана.
— За что жене? Скажи, пожалуйста, зачем такое придумал? — ворчит Салла. — Жена у него красивая, два сына, без приданого мужа найдет. Гассан что? — байгуш был, задира! Разве ей такой муж надо?
Еще спуск, малый, легкий. Мягко шлепают копыта по размоченной талым снегом глине. Салла, отставший было, снова догоняет меня.
— Нет, ты верно решил. Серого — жене: джигиту за службу. А я на ней сам женюсь. Видит Аллах: у меня жена уже мало-мало старая… Ты запомни, таксыр: я первый сказал, раньше другого. В Самарканд приедешь — так и скажи ей, и коня не отдавай раньше.
Жорж посмотрел пристально сквозь очки.
— Ну, старина, лицо-то у тебя другое стало… Было дело? Тут такое несуразное про твой переход болтают, что джевачи чуть не сбежал. Что за белая женщина?
— Ты же сам определил тогда, помнишь, при прощаньи: «фольклор»!
Он хороший, Жорж, но говорить с ним о Тропе — нельзя.
И ни с кем пока нельзя. Пока, это — свое. Только.
— Когда мы о твоей болезни узнали, я хотел было подняться на Памир, да джевачи взвыл, — ни за что не соглашался один оставаться ни на Алае, ни в Гарме. Потом — сомнение взяло: верно ли, что ты болен. А вдруг да брехня, и мы разминемся. Так и отсиживался в Бардобе. Тощища! А Памир как?
— Отлично сделал, что не поднялся. Памир? Корыто, набитое снегом. На голом месте — две грязных гарнизонных дыры. Никогда не верь надписям, Жорж.
— Ну, вижу, вижу, — в этом ты не исправился! Работал?
Я вспомнил о евреях-арийцах.
— И еще как! Ведь я нашел…
— Череп? — глаза Жоржа разгорелись. — Быть не может! Где?
Мы за полночь говорили о Язгулоне. Жорж осторожнее в выводах: по его мнению, на одних тамошних моих евреях старой расовой теории не опрокинуть: под пересмотр они ее поставят, конечно, шуму будет много, но до крушения еще далеко.
— Гассан проще говорил: не поверят!
— Что же, и правильно говорил, — задумчиво кивает Жорж. — Эту задачу не атропологией решать…