Крысолов
Шрифт:
«Немцы ненавидят большевистских крыс», — дружески шипел Буленбейцеру Шкуро во время встречи в Берлине (июнь 37-го). «Но сами немцы не прочь полакомиться Россией», — отвечал Федор. «Ты же за генерала Франко? Ты отправил к нему пятерых из своей школы! А сколько отправили немцы? Самолеты! Пушки! Танки! В Испании вы воевали вместе, что же, Федорушка, произошло? что ты вдруг немцев своих родных разжаловал?» — «Союзников, — попыхивал Федор черной сигарой, — не выбирают. Немцы — так немцы. Но немцам делать нечего было потом в Испании. Они щелкнули большевиков по носу — что ж: скажем спасибо. Они тренировались? Что ж: их право. Но они не отрезали от Испании ни кружочка, ни ломтика! Дайте мне гарантию, что так же будет в России, и я, когда начнется немецкий поход, первый выступлю с вами…» — «Ты какой-то масон…» — «Благодарю…»
Кузен Николя из Парижа уезжать не собирался: он не мог без
В 1979 году Булен прочел в воспоминаниях некоего Вячеслава Михайлина (псевдоним!), что он, Буленбейцер, перебрался в Швейцарию по заданию английской разведки, которой был завербован еще в 1920-м. Впрочем (Михайлин не унимался), не исключено, что Буленбейцер — двойной агент. Ведь недаром он в те же годы столовался у Игнатьевых, слушал лекции в Коммунистическом университете в Петрограде и главное — без сучка, без задоринки (так в тексте) выехал за границу напрямки в Париж.
«А как в 1932-м выскочил Редлих, он знает?! — фыркнул Булен Ольге, которая нежилась под солнцем в плетеном кресле. — За пятьдесят тысяч крысиных рублей! Тогда как инженеру платили они корму на триста».
«А у Игнатьевых ты, правда, столовался?» — спросила Ольга. «Пф. Пфравда». — «А что ты вынюхивал в Коммунистическом университете?» — «План лестниц, входы и выходы, чердак и подвал — всякое. Там взорвали бомбу в 27-м году, разве ты не помнишь? Ларионов, Соловьев, Мономахов — мои планы, надеюсь, пригодились Мономахову».
«А вот смотри-ка, — она защелкала страницами — к последним — всегда любила читать с конца. — Твой доброжелатель Лжемихайлин пишет на странице триста четырнадцатой, что Русский общевоинский союз поручил именно тебе устранение Игнатьева, а ты провалил дело». — «Врет».
Спасибо Трухановой: с ее помощью и в Париже легко было возобновить «вечера».
Еще в Петрограде, пока генерал Игнатьев жал «Федоху» руку, Натали успевала с материнской заботой поправить ему шарф, пришепнув прямо в ухо: «Я увижу тебя в Париже?»
Ну, конечно, они виделись и в Париже. Труханова быстро устроила «Красный салон». Она не противоречила себе: мужское общество ей всегда нравилось, а кто — великие князья, царские генералы или генералы-отступники, поэты-морфинисты или поэты-коммунисты — разве это важно для женщины? Для французских писак знакомство с Игнатьевым стало надежным способом совершить ознакомительную поездку в страну победившего идиотизма и (или) заручиться конвертируемой дружбой в тамошних издательствах. «Наши издательства, — говорил Игнатьев, — уважают пхава литехатохов не меньше, а даже бохше, чем в Евхопе». Оловянная голова Лиона Фейхтвангера среди гостей спешила кивнуть, подтверждая правоту красного генерала. Андрэ Жид («такая фамихия» — пояснял красным подданным Игнатьев) выглядел кисловатым. Кажется, засунул в салон свой слегка свернутый набок нос Роже Мартен дю Гар (стыдно не знать будущих нобелевцев!) — его считали знатоком психологии, особенно женской, — Труханова смотрела на него с покорностью власти таланта. Впрочем, старомодные ухаживания Фейхтвангера были ей больше к лицу. Говорили, что она чуть не нарочно роняла что-нибудь, а Лион бросался поднять (обязательно кого-нибудь пнув остро-оловянной коленкой). «Как вам Моску?» — спрашивала Лиона Труханова, улыбаясь с русским радушием (тут же успевал подметить Лион и при всех занести под аплодисменты в писательский блокнот), между прочим, ее улыбка показывала, что в Москве по крайней мере не перевелись еще частно-практикующие дантисты. «Я верю в ваш город», — подхватывал Лион. «Он что? — спрашивала впоследствии Ольга, — тоже стал платной крысой?» — «Нет, — улыбался Буленбейцер, — он стал платным… хомячком».
Алексей, между прочим, Толстой был у Игнатьева уже в качестве красного писателя, а не белого эмигранта. Впрочем, ел он (как шепнул кто-то из знавших его еще в эмиграции) с прежним, эмигрантским аппетитом. Труханова смотрела на него сладко. Впрочем, Алешка (так она его называла) успел обтискать в прихожей не ее, а их — вот демократ! вот пролетарий! — девчушу-горнишную. Зря, наверное, та завизжала…
Буленбейцер в «Красном салоне» понял, что ему следует повторять первое спряжение: как же — раздражается на некоторых приглашенных! Разве это возможно для
рыцаря шприца и ампулы? Где его чарующая улыбка? Где умение расщелкнуть собеседника, как залежалый орех, — вытащить из него две, например, любимых мыслишки и два, например, любимых словца — и вернуть с видом невинно-радушным? Люди любят смотреться в зеркало…Нет, его прямо-таки бесил один французик — литераторишко Мусинак. Разумеется, галдящий участник коммунистических сходок, бесстрашный изобличитель империалистических спрутов, глотатель посольских коммунистических водок, но и ценитель экзотических фруктов. Он уже издал книжку про Парижскую коммуну, про знаменитую забастовку 1902 года (Булен, слава Богу, не знал, чем она знаменита), про женский изнуряющий труд («Вероятно, речь о гареме султана?» — позволил себе шутку Булен. «Речь о работницах фабрики, камарад», — сверкнул литератор). «Камарад», кстати, было его любимым словечком. Но у Булена оно застревало в горле, как штопор. Впрочем, у Натали для словечка было иное сравнение…
«Кстати, — Булен задал Натали неуместный вопрос, — ты — с ним?..» — «Что ты, милый! — она вправду была удивлена. — У него — ты заметил? — недержание пота». — «Неужели балерины так брезгливы?» Она наморщила нос: «Ты не понял. У него пот — не мужчины. Таким потом пахнут старушки, ха-ха».
Других неуместных вопросов Булен не задавал. Пока Игнатьев, по-генеральски выгнув спину, вставал над собравшимися с поднятым бокалом (больше напоминающим окуляр для рекогносцировки), чтобы произнести вполне исторический — «Хевохюция — это истохическая неизбежность, котохую нехзя не пхинимать…» — тост, Труханова могла успеть полизаться с каким-нибудь молоденьким (моложе Буленбейцера) сотрудником иностранных французских дел, — если ее видел Буленбейцер, она показывала недовольно глазами, — что ты, в самом деле, так деспотичен! — а сотрудник дел путешествовал усиками по ее шее и ниже. «…Хевохюция (запомнилось Федору из тех вечеров) — хаскхепостиха моходые сихы, я бы сказал — соки, она пехевехнуха стханицу пхогнивших усховностей, а значит, пхочехтиха захю завтхашнего утха…»
Кажется, до алькова подобных юношей Натали все-таки не допускала. Буленбейцер просто не знал, что она умеет размечать часы дружеских посещений. А, с другой стороны, разве она говорила Федору неправду? — «Милый, ты забыл: у меня обязательная гимнастика…»
Генерал всегда спал наверху, в кабинете — «по-сохдатски, по-сувоховски», — но, впрочем, не под шинелью, а под одеялом. Ведь Федор раз поднимался к нему и видел сам. Он не сказал Натали (удивительно — неутомимая кошечка заснула) — он не хотел ее волновать. Да, Русский общевоинский союз принял решение устранить красного генерала. Разумеется, это можно было сделать по-всякому. Столкнуть, например, с моста в Сену (не забудьте, черт вас дери, про иголку, которой ткнуть, сначала ткнуть). Чем не ювелирная работа? — говорил в подобных случаях ротмистр Ворожейко (он охотно брался именно за такие предприятия). Или — уже даже поднадоевший, но надежно-проверенный способ — что-нибудь там выковырить из автомобиля, что-нибудь приковырять — покричат, и будет: разве машины не съезжают с обочин? разве не выгорают с седоками вместе? (Федор на этот случай придумал бы Натали какой-нибудь утренник, музей египетских древностей, частную коллекцию котурн и балетной обуви герцога Шанфаси де Жуа). Хорошо. Но Русский общевоинский союз рекомендовал устранение с вызовом, с дерзостью. Неужели не побежит холодок в желудках у других красных подданных в Париже — «зверски убит у себя в квартире»?
Спрашивается: как Федор мог провалить?
Что — его все-таки сбили с толку ее самые наглые ножки, самые щеголеватые каблучки, самые пышные шубки, самые вкусные губки — и еще шлейф, который либо влачился, либо закручивался у щиколоток?
Между прочим, дата намечаемого отъезда Игнатьева — лето 38-го — была известна. Удивительная Труханова приносила Федору из посольства время от времени разные документы (пустяки и не только). Он никогда не просил, не намекал, — но она улыбалась, доставая их из (разумеется) бюстгальтера. Нет, не дезинформация. Просто ей нравилось делать подарки. Мог ли Федор остаться у нее в долгу? Вот почему они сорвались вдруг, на год раньше.
А ведь иногда казалось — она сама настраивает его на что-то… Разве она не насмехалась над гербом рода Игнатьевых, который был вывешен в гостиной? «Вроде липкой приманки — для эмигрантских мух». А девиз на гербе? «Вере, Царю, Отечеству». Еще бы!
— Вере! — Федор шептал Трухановой в мочки.
— Да, у него была Верушка-цыганка. Я позволяла. Я добрая.
— Царю!
— Почему бы не царю Оське Рябому? С ним страшновато, но весело, — она смеялась потому, что не выносила, когда Булен гладил ей коленки.