Кто он и откуда (Повесть и рассказы)
Шрифт:
Внизу, под деревней, под той песчаной, оползающей кручей, которая однажды обнажила вдруг черные кости мамонта и неистлевшие его бивни, широко разлилась коричневая река.
За рекой и за деревней, за корявыми соснами тарахтели в полях тракторы, и непонятно — сколько их было, неясно было, далеко ли они были или близко, удалялись они или надвигались натуженным своим рокотом и рявканьем. Иногда казалось, что они работали под землей, а порой даже чудилось, что не тракторы это вовсе были, а вертолеты, с треском распарывающие небо.
Все было прекрасно в этой тихой деревне.
Была весна. Каждый день светило солнце. Но просыхающая земля хранила
«Как будто промерзли насквозь, — думал Барабанов, — инеем покрылись. Как будто хрустит там у всяких зверушек под ногами прошлогодний лист, и лоси стоят под солнцем тоже как будто обросшие белым инеем и спины свои бурые греют. А ноги все в инее… Чудно! И тепло им, как мне. И ходить не хочется».
В распахнутой ватной стеганке он лежал на согретых бревнах около нового дома и думал о лосях. Их было много вокруг. Он думал о той горбатой лосихе, которая сегодня встретилась ему в лесу с теленком и которая посмотрела на него доверчивым и внимательным глазом.
«Она поняла, конечно, что я хромой и не страшен ей, — думал Барабанов. — И лосенок тоже не испугался… А может быть, он и не видел никогда человека так близко. Вот небось думает, какие хромые все люди… с костылями ходят… А может быть, страшно ему было увидеть меня одного в первый-то раз».
Барабанов лежал неподвижно, и было удобно ему, подвернув под себя обрубок ноги и уперев голову в ладонь, лежать так на бревнах, приятно было думать о заиндевелых лосях, которые не стронулись даже с места, любопытно было смотреть, как закручивается тонкий голубой дымок от папиросы, и понимать себя добрым человеком, которому теперь, рядом с домом, на солнышке, можно совсем ни о чем не думать: ни о лосях, и ни о тракторах, можно позабыть, наконец, о сестре, к которой ходил он в соседнюю деревню, и не вспоминать больше ее слезный, сдавленный голос и желтую опухоль под глазом.
…Ему нравился дом, и он смотрел на этот новый, солнечный дом с глубинными окнами, смотрел на хозяина, который клал кирпичи на цементный раствор, неторопливо и заботливо подправляя, смахивая и заглаживая мастерком хрустящую жижу раствора. Он знал, что это нелегко, так чисто и ровно класть кирпичи, и ему казалось в блаженном полузабытьи, когда он следил за искусными руками, будто он сам укладывает кирпичи и ровняет их мастерком.
Особенно нравилась ему крыша этого дома, которая сочно светилась на солнце кукурузной своей спелостью, и он вспоминал, как было приятно ему, лежа на пахучей, горькой крыше, вколачивать молотком длинные, тонкие и послушные гвозди.
Он знал, что лучше его никто не настелет крышу: об этом знали все жители деревни и всех соседних деревень, да и сам Барабанов знал, что люди думают о нем так, как он сам о себе думал, и ему было приятно теперь, когда он, пропотевший в дороге и усталый, лежал на согретых бревнах, сознавать свое превосходство.
— Ну что, Пал Зорич, — окрикнул он хозяина дома, — кончаешь дело?
— Кирпича, боюсь, не хватит, — скороговоркой ответил тот. — Сомневаться вот стал…
В серой и грязной одежде человек этот никак не вязался с домом, точно не ему предстояло здесь жить, будто дом этот сам по себе, для красоты стоял, а не для человека с мастерком в руке, который зарился на него и приноравливался к его деревянной и недоступной какой-то красоте.
— Может, и хватит, — сказал Барабанов лениво.
— Сомневаюсь, однако, сомневаюсь…
Барабанов
помолчал, прислушиваясь мысленно к торопливым и певучим словесам соседа «сомневаюсь, однако, сомневаюсь», будто осмыслить пытался сказанное, и долго смотрел на него недоумевающе и насмешливо, как на диковинку какую… «Сомневаюсь, однако, сомневаюсь».— А чего тебе сомневаться, — сказал он. — Сомневаться тут нечего. Крышу я тебе настелил — двадцать лет не думать… Сомневаться-то перед смертью надо, о прошлом. А тебе двадцать лет наперед, живи и не думай… Чем плохо! Тебе и помирать под этой, дай бог, крышей придется. А ты говоришь: сомневаюсь…
— Да не о крыше речь, — отозвался сосед. — Не о крыше, о кирпичах.
— А чего ж о кирпичах! — сказал Барабанов. — Кирпичи и дурак уложить может. Ты вот крышу попробуй.
— Я ж говорю тебе, не о крыше речь, — снова сказал сосед. — Кирпичей вот, боюсь, не хватит.
— А чего бояться! Комиссия твой дом принимать не будет.
— Я сам себе комиссия, Барабан, — округло и строго сказал сосед. — Для себя строю.
Барабанову хотелось совсем другого разговора. Ему хотелось сейчас услышать похвалу от соседа, хотелось о крыше поговорить и о своем умении с этим нездешним, пришлым человеком, которого когда-то, очень давно, еще в военные годы, заманила сюда из Сибири женщина, похоронившая первого мужа. Он беспричинно обиделся на соседа и, вздохнув, сказал себе:
— Мало я с тебя за работу содрал! С тебя бы еще полстолько.
Сосед насторожился и сказал ему вразумительно, как ребенку:
— Не о крыше я сомневаюсь, понимаешь ты, о кирпичах. О ней-то я и думать забыл.
— В другой раз умнее буду, — сказал Барабанов, не понимая своей обиды на этого человека и оттого раздражаясь еще сильнее. Он насупился, поглядывая на костыль с затертой дерматиновой подушечкой, и, покряхтывая, поднялся. — В другой-то раз… А то я задним умом силен… А это тебе не хухры-мухры! Это тебе двадцать лет наперед не думать, а ты мне кирпичами голову морочишь. Сморкаться я хотел на твои кирпичи!
Сосед держал в руке багровый, покоробившийся в огне и потрескавшийся кирпич и, поглядывая на него, качал головой. Пальцы его тоже как будто побывали в огне.
— Ладно, — сказал он с сожалением, — приходи, побеседуем.
— Не о чем мне беседовать! — крикнул Барабанов. — Изжога у меня в брюхе от этих бесед.
Сосед досадливо и удивленно смотрел на него, царапая щетинистую щеку, а потом сплюнул и полез в карман за папиросой. Он закуривал и смотрел вслед Барабанову.
Тот, по-утиному переваливаясь с боку на бок, прыгал к своему серому дому с геранями на окнах, и костыль его поскрипывал и прогибался под тяжестью грузного тела. И это хорошо было видно, как он прогибался.
Павел Зорьевич оглядел свое хозяйство, штабелек пережженных колючих кирпичей.
— Сомневаюсь, однако, очень даже сомневаюсь, — выдохнул он шепотом.
А потом подумал о Барабанове:
«На бутылку выставить хотел». И снова принялся за работу. Но подумал совестливо:
«Нужно, однако, пригласить его. По-хорошему пригласить, чтоб без обиды».
Хотя и сам он не понимал, за что обиделся на него Барабанов.
В доме Барабанова было тихо, как, наверное, тихо бывает под землей. В пластмассовом репродукторе кто-то невнятно говорил, как будто сам с собой, не для людей, и нужно было близко подойти к нему, чтоб услышать слова. Потом заиграла музыка, но тоже очень тихо и протяжно, как провода на ветру.