Кто ответит? Брайтон-бич авеню
Шрифт:
— Это не ко мне, — говорит Миша. — Сочувствую, но — не ко мне. Прибор же не соврал, где-то в кустах, а торчали менты… Точно ведь? Как выяснилось впоследствии?
— Ладно, — отвечает голос угрюмо, но мирно. — Где-то к трем буду. Так что — никуда, понял?
— Понял, не горюй, — отзывается Миша. — Главное, прибор остался цел, а тачку к нему докупишь. Привет!
Гена заливается хриплым смехом, топая сапожком по паркету.
— Вот и сэкономил клиент на штрафах, — резюмирует он, не предпринимая, впрочем, попытки забрать свои деньги обратно.
— Н-да, — роняет невпопад Миша и кряхтит двусмысленно, давая понять, что присутствие Гены его уже обременяет.
Данное кряхтение
А Миша, оставшись в одиночестве, размышляет о Гене. Во-первых, крепнет мысль, что Гену пора сдать в лапы Дробызгалова. Слишком активно Гена суетится в районе. Вынюхал часть Мишиной клиентуры, перебивает заказы… Да, Гену надо сажать. Пусть дооборудует квартирку и отправляется в барак.
По своей же натуре Гена — тип занятный. Прилежный семьянин, соблюдает диету, не пьет, не курит, и зачем ему такое количество средств при наличии двух машин и двух дач — загадка. А средств у Гены много, сие известно Мише доподлинно. Гена занят бизнесом практически круглосуточно, за четвертным наживы поедет ночью в любой конец города, поблажек себе не позволит никаких, а ради чего? Ради голого устремления к пачкам накапливаемой бумаги? Или ради обеспеченного буду его детей? Это для Миши загадка. А может, дело в разнице характеров и степени азарта? Миша куда более ленив, одинок и часто сознается себе, что занимается спекулятивным ремеслом уже чисто по инерции, бесцельно, ведь заниматься больше нечем… Но — не бросить! Среда не выпустит, да и сам он из нее не уйдет, ибо чужим будет в ином мире, где считают каждую копеечку, ходят на службу ради жалкой зарплаты, унижаются перед начальством и занимаются черт знает какой мелочевкой.
У Миши своя компания вольных игроков, где его понимают с полуслова. А помимо компании существует еще Дробызгалов — тоже понятный и близкий, который никаких люфтов не потерпит и если что — шкуру спустит.
Полная у Миши ясность и сытая бесперспективность. Завтрак, гешефты, обед, гешефты, вечером бардачок после ресторана и так — до лета. Лето — сезон пустой, клиентура в разброде, доходы невелики, и можно, согласовав с Дробызгаловым свое отсутствие, смело подаваться на отдых в Сочи, благо, дед еще себя обслужить в состоянии. Купить кефир и пожарить яичницу старик может.
Исподволь понимает Миша, что не жизнь у него, а существование в замкнутом круге противных до тошноты привычек, обязательств и вычисляемых за десять шагов вперед коллизий. Коллизий ли? Так, мелких приключений, а если и неприятностей то типа венерической болезни или же возврата бракованной аппаратуры возмущенным клиентом, которая после ремонта снова пускается в реализацию…
Здоровье у Миши отменное, мафия и милиция хотя не союзники ему, но и не враги, а потому пусть не меняется порядок вещей, ибо не худший это порядок, а к лучшему стремиться — идеализм, и дорожить надо тем, что имеешь, и иметь больше и больше…
Так что сначала было «выше», а после это самое «больше». И второе представлялось куда надежнее первого.
Дед
Настоящее и прошлое. Два мира, такие разные, но одинаково странные и отчужденные от него… Почему? Может, прошлое попросту отходило далеко, забывалось, уподоблялось сну, а настоящее?.. Оно тоже воспринималось словно бы сквозь мутное стекло, размывавшее ту суть жизни, что ощущалась когда-то резко, радостно и обнаженно.
Механически-вялым становилось и осознание такого отчуждения, а возникающие удивление, смятение, страх тут же меркли, как дотлевающий прах костра, задетый нечаянным ветром.
Старик
не понимал, что угасает мозг, способность мыслить подменяется привычками, рефлексами и намертво усвоенными стереотипами.Он знал, что ложиться спать надо рано и вставать надо рано, обязательно умыться и позавтракать.
После завтрака он спускался вниз, к ячейкам почтовых ящиков, долго искал номер квартиры, намалеванный краской на откидной крышке; наконец забирал газеты и отправлялся обратно домой, где усаживался у маленького столика на старом дубовом стуле, разворачивал свежие листы и читал.
Читал ли? Текст воспринимался и не воспринимался. Но читать было надо, так он привык. Изредка, как бы сквозь пелену, обнаруживался смысл фраз — смысл, повергающий в изумление, если не в ужас… Изо дня в день в газетах поминался Сталин. Товарищ Сталин. Великий вождь. Идеал старика. Поминался как чудовище, выродок и убийца. Старик не мог взять в толк, как можно писать этакое об отце-хранителе страны, что произошло, не революция же какая-нибудь, она ведь одна, революция, и он, старик, когда-то участвовал в ней, но — что же тогда?! Или он читает какие-нибудь другие газеты, вражеские?.. Кто знает, что приходит по почте внуку? Или… подбросили? Врагов происки? Нет… газеты те самые, статьи в них другие. Да что газеты? Перевернулся мир, и ничего не понять в нем. Дома вырастают, телевизоры в каждой квартире, машины у людей личные, а работать вроде как меньше стали, если вообще работают… Внука хотя бы взять — целый день на диване лежит, по телефону болтает, а денег зарабатывает много, вон в холодильнике — и балыки, и икра, и ветчина, разносолы иностранные, а в магазинах ничего, уксус да соль…
Впрочем, знавал старик времена разные, и когда пусты были витрины, когда голод зверствовал, и когда ломились прилавки яствами… Все возвращается на круги своя, все повторяется…
Трудно и дорого стало с водкой, вот что удручало старика всерьез. Внук не пил вовсе, разве изредка приносил пиво в неудобных железных банках, а старик любил побаловаться беленькой всю жизнь, в привычку вошло опрокинуть пару стопочек перед обедом — для аппетита, а тут, когда немощь пришла, исчезла водка, а очереди выстраивались за ней, дорогой до умопомрачения, дикие.
Тяжко было старику в очередях маяться, да еще с больными ногами на морозе, а приходилось. Редко какой жалостливый на подходе к прилавку примет стариковский червонец да и прикупит бутылочку из сострадания. Зол народ стал, зол. Криком кричит: мол, старый хрен, могила по тебе скучает, а туда же, зараза, за градусом! — а уж коли так — стой и не дергайся! И нет уважения, что ветеран партии, с двадцатого года в ней; что гражданскую прошел, финскую и Отечественную… Стой — и все. А как устоишь — ноги не держат, в глазах плывет… И не стоял бы, да радость единственная — пара стопок…
Закружится голова, легко станет на сердце и… вроде тут-то приходит осознание жизни, того, что не мертво. Слабое зрение уже не тяготит, бездеятельность душу не точит, и одиночество проклятое отступает. Отрадно становится, бездумно, и можно сидеть на стуле отрешенно и вспоминать… Много, долго и сладко. Отца, мать, братьев, жену… Всех родных покойных. Сын ныне остался, но и он уже из прошлого, в тюрьме сын, далеко, не добраться туда, а срок у него длинный, значит, не судьба свидеться…
Опьянение физическое или опьянение воспоминаниями испытывал старик? Или было связано одно с другим? Так или иначе в эти минуты опьянения старик жил и — удивительно — окостенелое мышление воскресало, разорванные мысли обретали законченность и четкость и даже хотелось делиться с кем-то, говорить о пережитом — внезапно цветном, ясно воскресшем из мрака забвения, и о нынешнем — грозно-непонятном.