Кубинские сновидения
Шрифт:
Обычно я сплю крепко, но последнее время вскакиваю с постели от малейшего шума. Я готова поклясться, что слышала ее шаги или скрип двери в мастерской. Но когда встаю, чтобы проверить, всегда убеждаюсь, что мама спит, и при этом с таким невинным видом, какой часто бывает у глубоко виноватых людей. Тогда я иду к холодильнику, нахожу там что-нибудь перекусить и смотрю па остывший окурок ее сигары на кухонном столе. Утром банки с краской оказываются нетронутыми, и на маминой одежде в корзине для белья нет никаких подозрительных следов. Господи, похоже, у меня начинается паранойя.
Макс помогает мне установить картину в булочной в ночь перед великим показом, и мы накрываем ее сшитыми вместе простынями. Мама, как это ни удивительно, до сих пор не пыталась посмотреть
Бесплатное угощение! Это серьезнее, чем я предполагала Мама никогда ничего не делает просто так.
Теперь мне не заснуть, и я всю ночь думаю, не слишком ли далеко я зашла. В конце концов, вряд ли у мамы были какие-то скрытые мотивы, по крайней мере, мне ничего такого не приходит в голову. Мне даже подумалось, что она искренне хотела дать мне шанс прославиться. Я пытаюсь успокоить себя доводом, что онасама загнала меня в угол и заставила написать эту картину. Чего в таком случае она ожидала?
В пять часов утра я иду в комнату родителей. Они спят спина к спине, как странные одутловатые близнецы. Я хочу предупредить маму: «Послушай, я хотела нарисовать ее нормальной, но не смогла. Просто не смогла. Понимаешь?»
Она поворачивается во сне, ее пухлое тело изгибается. Я протягиваю руку, чтобы прикоснуться к ней, но тут же отдергиваю.
– Что такое? В чем дело? – Мама внезапно просыпается и садится в постели. Ее ночная рубашка обтягивает мягкие складки груди, живота, бедер.
– Ничего, мама. Я только хотела… Мне не заснуть.
– Ты просто нервничаешь, Пилар.
– Ну… да.
– Не волнуйся, mi cielo. – Мама берет меня за руку и нежно ее гладит. – Иди, поспи еще.
На следующее утро булочная увешана флагами и вымпелами, джаз-банд играет «Когда святые маршируют». Мама надела новый красно-бело-синий костюм-двойку, а на локоть повесила сумочку в тон. Она раздает яблочные тарталетки и чашку за чашкой разливает кофе.
– Да, моя дочь написала эту картину, – слышу я ее хвастливые разглагольствования. Она раскатывает «р», растягивает гласные еще сильнее, чем обычно, как будто ее акцент частично принадлежит картине. – Она artista. [42] Очень талантливая. Мама указывает в мою сторону, и я чувствую, как по спине у меня струится пот. Кто-то из «Бруклин Экспресс» фотографирует картину.
В полдень мама осторожно поднимается на стремянку. Раздается барабанная дробь, она тянет за край простыни. И тут воцаряется полная тишина: «Статуя Свободы» открывается публике во всей своей панковской красе. На какой-то миг я представляю звуки аплодисментов, воображаю, как люди выкрикивают мое имя. Но мои мечты умирают, когда я слышу гневный ропот. Как будто рой колючих штрихов ожил и угрожает слететь с картины и вцепиться в волосы присутствующих. У мамы отхлынула кровь от лица, ее губы шевелятся, словно она хочет что-то сказать, но не может подобрать слов. Она стоит неподвижно, прижимая простыню к шелковой блузе. Вдруг кто-то хрипло кричит с бруклинским акцентом: «Паамойка! Каа-кая же этта паамойка!» Грузный мужчина распарывает «Статую» перочинным ножом, выкрикивая эти слова, как боевой клич. Прежде чем кто-то смог что-либо сообразить, мама, раскачав свою новую сумочку, швыряет ее в этого малого. Потом,
словно в замедленной съемке, она устремляется вперед сокрушительной лавиной патриотизма и материнских чувств, сметая трех гостей и стол с яблочными пирогами.42
Художник (исп.).
А я, я так люблю ее в этот момент.
Корзины с водой
Я начал учить английский по старым учебникам абуэло Хорхе, которые нашел в кладовке абуэлы Селии. На них стоит дата: 1919, с этого года он начал работать в Американской Компании электрических щеток. В школе только несколько учеников учат английский по специальному разрешению. Остальные должны учить русский. Мне нравятся очертания букв кириллицы и неожиданно странные звуки, которые они обозначают. Мне нравится, как выглядит мое имя: ИВАН. Я начал изучать русский в школе примерно два года назад. Мой учитель, Сергей Микоян, очень мной гордился. Он говорил, что у меня способность к языкам, что если я буду хорошо учиться, то смогу стать переводчиком у мировых лидеров. И действительно, я могу повторить кое-что из того, что он говорит, даже скороговорки, например, такую: «Колокололитейщики переколотили выкарабкавшихся выхухолей». Он говорит, что у меня талант, как у скрипача или шахматиста.
Мне неудобно перед другими ребятами, когда он вызывает меня и просит повторить стихотворение, которое мы только что прочитали. Я притворяюсь, что не могу вспомнить, но он настаивает, и я читаю, и это доставляет мне тайное удовольствие. Слова возникают во мне сами собой, подходя друг к другу, как ключи к замкам. После этого ребята дразнят меня «любимчиком» и «выскочкой» и толкают между собой в школьном коридоре.
Мистер Микоян был невысокий, с блестящими, румяными, как у ребенка, щеками. На столе у него всегда стояла фарфоровая чашка со льдом. Время от времени он клал кубик льда в носовой платок и прижимал к виску. «В большинстве цивилизованных стран холодный климат, – говорил он. – Жара плохо действует на мозг».
Я обычно оставался после урока и протирал мокрой тряпкой доску. Он рассказывал о катании на санках в деревне, об озерах, которые замерзают настолько, что по ним можно ходить, и о снеге, который сыплется с неба. Рассказывал о царевиче из Санкт-Петербурга, больном гемофилией, о его судьбе, которой распоряжались злые силы. А в это время лед постукивал у него в чашке, как будто в подтверждение его слов.
Я чувствовал, что мне было бы трудно жить в этом холодном мире, в мире, который хранит свое прошлое. На Кубе все кажется временным, все искажено солнцем.
Потом мистер Микоян диктовал мне цитаты из Толстого, которого считал самым великим из всех русских писателей, и я писал их на доске. Мне больше всего нравилась первая фраза из «Анны Карениной»: «Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастливая семья несчастлива по-своему».
– Отлично, отлично! – восклицал мистер Микоян. Он хлопал в ладоши, радуясь и за Толстого, и за мое отличное произношение. Мне нравилось доставлять ему удовольствие, нравилось видеть его мелкие, белоснежные зубы. Он говорил, что его жена химик и работает с кубинскими учеными над сверхсекретным проектом по разработке продуктов из сахарного тростника. Детей у них не было.
Однажды днем, когда я вытирал доску, мистер Микоян подошел ко мне совсем близко и сказал, что возвращается в Россию. И добавил, что, может быть, я услышу о нем ужасные вещи.
Я повернулся и взглянул на него. Губы у него были сухие и прилипали одна к другой, когда он говорил. Я чувствовал на лице его кислое дыхание. У него был такой вид, будто ему хотелось сказать что-то важное, но затем он вдруг прижал меня к себе и погладил по волосам, повторяя мое имя. Я вырвался от него и случайно уронил фарфоровую чашку с его стола. Она разбилась вдребезги, и осколки захрустели у меня под ногами, когда я бросился бежать.