Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Культура древнего Рима. Том 1
Шрифт:

Новомодный эпос не обязательно был сжат и темен: к его потоку принадлежали и перевод «Аргонавтики» Варрона Атацинского, и даже, возможно, перевод «Илиады» Матия. Крупнейшим художественным достижением в этой области осталась поэма Лукреция «О природе вещей»: ее дидактическое содержание подсказано эллинистической модой, ее языкотворческие эксперименты — вполне в духе современников-неотериков, круг ее читателей — заведомо узкий и избранный, посвятительные обращения к Меммию свободны от клиентской комплиментарности, а исключительной силы пафос, не имеющий равных в греческой поэзии, — это пафос отвращения к общественной жизни, эпикурейского ухода от negotium к otium.

В предыдущем периоде существования римской поэзии она не была включена в житейские темы: пи историко-героический эпос для школы, ни мифологические и вымышленные сюжеты для сцены не имели никаких точек соприкосновения с повседневной римской действительностью. Только освоение «досуга» позволило ей обратиться к современному римскому материалу во всей его широте. Но оно же придало этому обращению известную односторонность — «досуг» противополагался «делу», и поэзия досуга оказывалась критической по отношению к «делу». Греческая эллинистическая поэзия в подавляющем большинстве образцов была безмятежной; подражающая ей римская поэзия II–I вв. — вызывающе воинствующей. Сатира с самого начала берет своим материалом худые стороны человеческой (т. е.

общественной) жизни: «О, заботы людей, о, сколько в делах их пустого!» (Луцилий, фр. 9). Сатирик смотрит на общественную жизнь извне, как досужий посторонний человек; по существу таков же и Лукреций, предлагающий эпикурейцу смотреть на жизнь, как на бурное море с достигнутого берега (II, 1 — 14). Но для сатирика носитель худого — все же третье лицо, «ou». В лирике, выделившейся из сатиры, положение сложнее. Здесь также сколько угодно инвектив против третьих лиц — сборник Катулла пестрит такими бранными стихотворениями. Но наряду с этим Катулл столь же готовно приписывает такие традиционные недостатки, как распущенность, легкомыслие, тщеславие и пр., самому себе, выставляет их напоказ, бравирует ими; для него носитель худого — не только «ои», но и «я» [189] . В какой мере это было подготовлено самоописаниями Луцилия, не совсем ясно; во всяком случае, непривычных читателей это вводило в большой соблазн, и отсюда являлась неприязнь к неотерикам со стороны такого судьи, как Цицерон. Этот антиобщественный пафос поэзии, выворачивающей наизнанку все традиционные римские ценности, противостоял общественному пафосу прозы Цицерона, Цезаря и Саллюстий: литература по формальному и по идейному признаку делилась пополам взаимодополняющим образом.

189

Ср. державинское: «Таков, Фелица, я развратен, но на меня весь свет похож…».

Перемена общественного отношения к поэзии и вызванная ею перестройка жанровой системы, т. е. представление о поэзии как заполнении культурного досуга и выдвижение на первый план «досужих» жанров, — все это меняло и самый образ поэта, и его положение в обществе.

В литературе положение поэта, имеющего дело с жанрами ведущими, канонизованными, освященными традицией (такими, какими были эпос и драма для поэтов предыдущего периода), — совсем иное, чем положение поэта, имеющего дело с жанрами периферийными, неканонизированными, текучими, экспериментальными. Здесь, в этих новых жанрах, возможности творческой инициативы гораздо больше, здесь слава новаторства приобретает цену: в эпосе и трагедии самый лучший поэт после Гомера и Софокла может притязать лишь на славу малого в великом, в мелких же эллинистических жанрах не имеющий предшественников поэт притязает на славу великого в малом. В Александрии такую концепцию новаторского пафоса выдвинул Каллимах, в Риме ее с готовностью переняли неотерики. Энний тоже учился у александрийцев и перенимал их технику очень успешно, по использовал ее для утверждения в Риме доалександрийских, классических жанров: в эллинистической поэзии ему была важна ее связь с прошлым, ее материал. Для Катулла с товарищами в эллинистической поэзии важно ее отталкивание от прошлого, ее метод. У Энния не было за плечами, как у александрийцев, вековой поэтической традиции, от которой можно отталкиваться (а где она была, там он от нее и отталкивался — как от долитературного и невиевского сатурнийского стиха, «каким вещуны певали и фавны», фр. 232). У Катулла такая почва для отталкивания уже есть, неотерики ощущают свое новаторство так, как ощущал его Каллимах, и их сверстник Лукреций с гордостью пишет свое «По бездорожным полям Пиерид я иду, по которым раньше ничья не ступала нога…» и т. д. (IV, 1–5).

Гордость Энния была в том, чтобы быть вторым Гомером, в котором живет душа первого; гордость нового поэта в том, чтобы быть самим собой. Лишь потом, когда напряженность культурного перелома минует, пойдут в ход такие комплиментарные выражения, как «второй Алкей», «второй Каллимах» и пр. (Гораций. Послания, II, 2, 100), которые сложатся в конце концов в целую систему «синкрисиса» греческих и латинских классиков всех жанров (Квинтилиан, X). Покамест же справедливо было отмечено [190] , что при всем пиетете римских поэтов 1 в. до н. э. перед Каллимахом конкретных реминисценций из Каллимаха в их стихах мы находим исчезающе мало — именно потому, что у Каллимаха они учились не приемам, а литературной позиции.

190

См.: Ross D. О. Backgrounds to Augustan poetry: Gallus, elegy and Rome. Cambridge, 1975, p. 6.

В обществе положение поэта теперь означало положение человека, обладающего досугом, т. е. или политика в промежутке между делами, или в отставке после дел; или имущего человека, сознательно уклоняющегося от общественной деятельности; пли молодого человека, но возрасту и социальному положению еще не приступившего к пей. Первая из этих ситуаций была предметом раздумий Цицерона, когда он набрасывал картину otium cum dignitate в речи «За Сестия» (98 и др.) — хотя для стихотворства на таком досуге Цицерон находил место на практике, но не в теории. Вторая была впервые продемонстрирована Луцилием: его род принадлежал к сенаторскому сословию, ему была открыта обычная политическая карьера [191] , но он предпочел остаться всадником, как поколение спустя — Аттик и еще поколение спустя — Овидий. Третья ситуация была представлена Катуллом: родом из Вероны, еще не имевший римского гражданства, он (хоть, может быть, и с неохотой) пролагал собой дорогу в правящее сословие для своих предполагаемых потомков, состоя в «свите» (cohors) таких заметных общественных фигур, как Гай Меммий и Лициний Кальв. Состоятельность была непременной предпосылкою всюду: бранясь, Катулл попрекает Фурия именно фантастической нищетой (стих. 23 и 26; впрочем, такую же маску нищеты он иронически надевает и на себя в стих. 13). Это — противоположность той фигуре стихотворца-драмодела, зарабатывающего пером, которую мы знаем по предыдущему периоду; теперь, даже если поэт-всадник Лаберий развлекается, сочиняя мимы, то выйти на сцену, признав тем свою причастность к коллегии «писцов и лицедеев» (как заставил его выйти Юлий Цезарь, — Макробий. II, 7), для него — позор.

191

Ученым XIX в. всадническое положение Луцилия качалось само собой разумеющимся; что за ним стоял сознательный жизненный выбор, напоминает: Williams G. Tradition and originality…, p. 449–452.

Социальная ячейка, предпочитаемая поэзией нового типа, — дружеский кружок: negotium сводил людей в более широкие социальные объединения, otium сводит в более узкие. Основа таких кружков была унаследована досужим времяпрепровождением

от делового: издавна каждый сенаторский дом обрастал клиентами, сплетался политическими «дружбами» с другими домами, входил в переменчивую систему связей, наверху которой стояли principes, optimates; вот такие дома (Сципиона Эмилиана, потом Лутация Катула) и стали первыми дружескими кружками — питомниками поэзии. Конечно, при этом происходило переосмысление всех взаимоотношении, социальное неравенство покровителя и клиента стушевывалось аффектацией духовной общности и эмоциональной близости. Эмоциональный тон стихов Катулла к Кальву так жив, что трудно вспомнить, что для окружающих они были клиентом и патроном: и даже в обращениях Лукреция к Меммию нимало не слышится той униженности, какая была в упоминаниях Теренция о его покровителях. Это было одним из достижении нового этикета urbanitatis. (Такое переосмысление традиционной политической дружбы на новый эмоциональный лад происходило и ретроспективно: вошедший в предания образ «дружеского кружка» Сципиона Эмилиана больше соответствует картине, созданной воображением Цицерона, чем исторической действительности.) Культ дружбы нашел удобное выражение в обычае посвящений: посвящением-обращением сопровождалось почти каждое сочинение в прозе и в стихах (кроме лишь речей и исторических сочинений, которые по-прежнему считались достоянием не «досуга», а «дела», обращенным ко всему народу), и в характере их видна широкая гамма оттенков от официальных «дружб» Цицерона до излияний любви и вражды у Катулла. За чувствами дружбы, действительно, следуют чувства любви: уже у Катулла образ позта-влюбленного оттесняет, а у элегиков следующего периода вытесняет образ поэта приятельского досужества.

* * *

Переход от последних гражданских войн Республики к принципату Августа не отменил установившейся связи поэзии с понятием otium, но резко изменил само ощущение этого otium. Otium стал из частного дела общественным делом: это — то, чего лишен был римский народ во время раздоров и что было возвращено ему победою миротворца-Августа. В программной I эклоге Вергилия Титир в первых же строках говорит: О Ме-liboee, deus nobis haec olia fecit (I, 6); a Горации начинает не менее программную оду II, 16 строками: Otium divos rogat… Otium bello furiosa Thrace, otium Medi pharetra decori… Ощущение исторической катастрофы, мысли о конце света и о повом его возрождении вызывают представления о «золотом веке» (4-я эклога) и Блаженных островах (16-й эпод), а с ними — о присущей «золотому веку» праздности, otium, когда земля и боги сами все дают людям; это входит в пропагандистскую мифологию повой власти. «Досуг» становится всенародным благом, и поэзия, причастная «досугу», оказывается интересна всем.

Это было подготовлено не только преходящей волной общественного настроения, но и устойчивым расширением культурной подготовки читающей публики. Укрепившаяся в Риме система образования незаметно делала свое дело: к концу I в. до н. э., по-видимому, уже все население Рима было практически грамотным: за помиейскими граффити I в. и. э. чувствуется уже долгая привычка выражать свои эмоции письменно (зато сельский люд, rusticitas, оставался нарицательно невежествен еще при Квиптилианс. — II, 20, 6). А надстройка над грамотностью, интерес к словесному искусству стал достоянием не только той образованной верхушки, которая составляла публику предыдущего периода, но и достаточно широких средних слоев городского населения, прежде довольствовавшегося школой и театром. Только оживлением этого нового круга публики можно объяснить появление двух новых форм распространения поэзии — библиотеку и рецитацию: и то и другое было рассчитано на тех любителей, для которых покупка книги была не по средствам.

Образцами для публичных библиотек были, во-первых, разумеется, библиотеки греческих городов (в том числе такие, как геркуланская школьная библиотека эпикурейской литературы), во-вторых же, те римские частные библиотеки, хозяева которых охотно допускали туда посторонних (как Лукулл — см.: Плутарх. Лукулл, 42). Первую в Риме публичную библиотеку открыл Азиний Поллион в атрии Свободы в 39 г., (Плиний Старший, XXXV, 10); вторую, по его примеру, — Август в новопостроенном храме Аполлона Палатинского в 28 г.; третья была открыта в портике Октавии. Образцами для публичных рецитации были, во-первых, школьные декламации, во-вторых же, домашние рецитации в кругу друзей; а толчком к их распространению могла стать такая внешняя причина, как падение книжной продукции в Риме в конце 30-х годов, когда конфликт Октавиана и Антония нарушил подвоз папируса из Египта. Первым устроителем публичных рецитации был опять-таки Азиний Поллион («он первый из римлян стал оглашать свои сочинения в присутствии публики». — Сенека. Контроверсии, IV, пролог, 2; видимо, это были оба его жанра, трагедия и история, ставите в рецитациях традиционными раньше других. — Ср.: Светоний, Август, 89).

Если таково было внимание к поэзии со стороны широкой публики, то тем более приходится его предполагать в публике образованной. В предыдущем периоде риторические школы были мостами обучения, и не более того; в эпоху Августа мы видим по воспоминаниям Сенеки Старшего, что риторические школы становятся подлинными клубами образованной молодежи, диктующими вкусы не менее, чем дружеские кружки прежнего неотерического типа [192] . В частности, трудно отделаться от впечатления, что именно в публике риторических школ окрепла первая слава молодого Овидия (Сенека. Контроверсии, II, 10). В предыдущем периоде мы не имеем ни одного прямого указания на торговлю книгами стихов — те роскошные издания, о которых мы читаем y Катулла (Суффена в стих. 22; самого Катулла в стих. 1), были явно не продажными, а подносными, сделанными по авторскому заказу. В эпоху Августа о торговле стихами говорится как о чем-то само собой разумеющемся (Гораций. Послания, I, 20, 1—19; Поэтика, 345–346, с упоминанием книготорговцев Сосиев), причем книги, затрепанные городскими читателями, после этого еще перепродаются в провинцию («в Утику или Илерду». — Гораций. Послания, I, 20, 13). Отсюда уже только один шаг до провинциального книгоиздательства и книготорговли, сведения о которых появятся у Марциала и Плиния Младшего.

192

О публике и общественной роли риторических школ см.: Bornecgue H. Les d'eclamations et les d'eclamateurs d'apr`es S'en'eque le p`ere. Lille, 1902.

Может быть, с практикой рецитации связаны случаи эстрадного исполнения стихов, нимало не рассчитанных на пение: вергилиевские «„Буколики» имели такой успех, что часто даже исполнялись певцами со сцепы» (Светоний. Вергилий, 26). После этого неудивительны и предания о том, как в Риме толпы сбегались поглядеть на улице на Вергилия (Там же, 11), и слова Горация о том, как прохожие показывают на него друг другу (Оды, IV, 3, 22). Поэзия, действительно, стала в Риме в эту пору предметом общего внимания, оттеснив прозу: литература «досуга» взяла на себя функции литературы «дела». 11 это — несмотря на то, что никаких попыток снизиться до массового уровня при этом не делалось: наоборот, знамениты стали горациевские настойчивые повторения мотива Odi profanum vulgus (Оды, III, 1, 1; ср.: II, 16, 39; Послания, I, 19, 37 и др.).

Поделиться с друзьями: