Культурные истоки французской революции
Шрифт:
ПОСЛЕСЛОВИЕ
СОБЫТИЕ И ЕГО ПРИЧИНЫ
Я хотел бы более четко определить позицию этой книги, вышедшей в 1990 году на французском языке (в следующем году на английском, а затем на итальянском, испанском, немецком, японском и корейском), в спорах историков и историографов, ознаменовавших двухсотую годовщину Французской революции. Книга моя вызвала разноречивые отклики. Из-за ее названия, которое можно было при желании истолковать как утверждение, что у Революции были только культурные истоки (и не было ни экономических, ни социальных), некоторые читатели сочли ее «весьма идеалистической» и поставили в один ряд с работами, рассматривающими все под «лингвистическим углом зрения», то есть изучающими все явления с точки зрения дискурса. Поскольку речь в моей книге идет прежде всего о культурной практике и коллективных представлениях, другие читатели, наоборот, решили, что мой подход грешит излишним социологизмом и я не уделяю должного внимания идеям, теориям и учениям. Поэтому теперь, десять лет спустя, я хотел бы прояснить свои намерения и ответить на взаимоисключающую критику, обрушившуюся на меня с двух сторон. Для этого я попытаюсь сравнить мое исследование 1990 года с несколькими важными работами о Французской революции, опубликованными позднее.
Сначала рассмотрим классическую проблему: проблему взаимоотношений Просвещения и Революции. Кое-кому показалось, что моя постановка вопроса: а не было ли Просвещение придумано Революцией? — чересчур провокационна и нигилистична. Однако у меня и в мыслях не было отрицать существование Просвещения как важного исторического явления, я просто хотел понять, как получилось, что деятели Революции рассматривали некоторых авторов и их сочинения
Таким образом, при рассмотрении «работы» Революции над Просвещением нам придется признать два ряда явлений. Первый касается многочисленных различий, которые раскалывают мир Просвещения и которым история идей не уделяла должного внимания. Одни из них имеют социальные корни: таковы различия между завсегдатаями парижских салонов и образованными провинциалами {320} или между «истеблишментом» Просвещения и «Руссо для бедных» {321} . Другие обусловлены несходством философских позиций и разницей в возрасте: например, взгляды утопистов резко расходятся со взглядами сторонников реформ {322} , а поколение энциклопедистов середины века совершенно не похоже на поколение «философов-пророков» 1780-х годов {323} . Эти различия в позиции поколений, различия в гносеологических моделях говорят о том, что в действительности все было гораздо более противоречиво и зыбко, нежели в представлении тех, кто видел в Просвещении свод однородных, всеобщих, неизменных идей и твердых убеждений.
320
Roche D. Les Lumieres en province. Academie et academiciens provinciaux au XVIIIe siecle. Paris — La Haye: Mouton, 1978; Les Republicains des Lettres. Gens de culture et Lumieres au XVIIIe siecle. Paris: Fayard, 1988. См. также: Chartier R. L’homme de lettres. — In: L’Homme des Lumieres. Sous la direction de M.Vovelle. Paris: Editions du Seuil, 1996, p. 159—209.
321
Darnton R. The Literary Underground of the Old Regime. Cambridge, Mass. — London: Harvard University Press, 1982, а также: Gens de lettres, gens du livre. Paris: Editions Odile Jacob, 1992.
322
Venturi F. Utopia e reforma nell’illuminismo. Torino: Giulio Einaudi editore, 1970.
323
Ferrone V I Profeti dell’Illuminismo. Le metamorfosi della ragione nel tardo Settecento italiano. Roma — Bari: Editori Laterza, 1989.
Другой ряд явлений связан с отношением деятелей Революции к прошлому. В основе его лежит парадокс, потому что событие, которое мыслится как начало начал, должно все же обрести свое место в истории, которая его предваряет и оправдывает. В этом плане отношение Революции к Просвещению неотделимо от ее отношения к античности. Пантеонизация, действительная (как в случае с Руссо) или символическая (как в случае с Мабли), выявляет связь между этими двумя главными критериями. Но поиск в прошлом идеала, который должен служить образцом для подражания либо предвещать наступление новой эры, не обходится без натяжек и конфликтов.
Например, далеко не все считают идеальным государственное устройство Спарты {324} . С Просвещением тоже не все гладко. Каждая партия, боровшаяся за власть в эпоху Революции, создала свой образ Просвещения, призванный подвести базу под ее собственное видение мира. Обрисовать историю этой работы над прошлым, идеализируемым или отвергаемым, — лучший способ отмежеваться от истории идей, которая опрометчиво постулирует единство мнений там, где имеет место столкновение различных и даже противоположных взглядов.
324
Hartog F. Liberte des Anciens, liberte des Modernes: la Revolution francaise et l’Antiquite. — In: Les Grecs et nous. Textes reunis et presentes par R.-P. Droit, Paris: Le Monde-Editions, 1991, p.l 19—138.
Всякая история культурных истоков Революции должна естественным образом основываться на таком подходе. Тому есть несколько причин. Во-первых, он расширяет классический круг вопросов, традиционно затрагиваемых интеллектуальной или политической историей, принимая в расчет не только теоретические разработки, но также, и быть может, прежде всего, коллективные представления и верования (или отход от них). Кроме того, он восстанавливает собственную динамику развития институтов и форм жизни в обществе: это не просто вместилища, куда открыт доступ угодным идеям и закрыт — неугодным, это общественные места, где происходит применение, истолкование и усвоение практик, оказывающих влияние на учения и идеологию и изменяющих их. Наконец, этот подход утверждает несводимость недискурсивных практик к высказываниям, которые разными способами описывают их, предписывают или запрещают и стараются организовать их или контролировать {325} .
325
Chartier R. On the Edge of the Cliff. History, Language, Practices. Baltimore and London: The Johns Hopkins University Press, 1997. Французский вариант книги, несколько отличающийся от оригинала, вышел под названием: Au bord de la falaise. L’histoire entre certitude et inquietude. Paris: Albin Michel, 1997. Для изучения моей историографической позиции и ее места в спорах по случаю двухсотлетия Французской революции см.: Kaplan S.L. Farewell Revolution. The Historian’s Feud, France 1789/1989. Ithaca and London: Cornell University Press, 1995, в частности, p.l 10— 112 (франц. пер.: Adieu 89, Paris: Fayard, 1993, p. 745-748).
Такая точка зрения имеет целью воспрепятствовать двум натяжкам, часто встречающимся в историографии Французской революции и ее истоков: первая натяжка — выводить поступки и политические воззрения из мнений, мнения — из круга чтения, а понимание текстов — из самих текстов; вторая натяжка — переводить деятельность существующих в обществе институтов на язык идеологии.
Первая натяжка лежит в основе традиционной постановки вопроса, связывающей революционный перелом с все более широким распространением философских идей. Переходя от изучения трудов великих Философов к анализу текстов, которые издатели и книгопродавцы того времени именовали «философическими книгами» (памфлеты, скандальные хроники, антиклерикальные сатиры, порнографические произведения), Роберт Дарнтон приходит к выводу о «подрывной силе подзольной литературы». Благодаря хождению печатного слова Крамольные тексты, обличающие деспотизм и продажность монархии и нравственное падение двора и власть имущих, ниспровергли прежние авторитеты и в корне изменили образ мыслей и систему ценностей. По Дарнтону, «разрушение происходит на двух уровнях: на идеологическом уровне произведения Вольтера и Гольбаха открыто обличают лицемерных приверженцев правоверных взглядов, которые поддерживают Церковь и корону; на уровне образных представлений памфлеты Я скандальные хроники развенчивают монархию, обливая грязью ее саму и все ценности, которые структурируют ее как политическую систему» {326} .
326
Darnton R. Edition et sedition. L’univers de la litterature clandestine au XVIIIe siecle. Paris: Gallimard, 1991, p.214—215.
Доводы Дарнтона и его ответы на критику изложены в работе: Darnton R. The Forbidden Best-Sellers of Pre-Revolutionary France. New York: W.W. Norton, 1995.Но если считать, что зарождение в умах мысли о «революции» напрямую связано с обличительной литературой, то возникает опасность недооценить специфику мышления, помогающую читателям понять смысл текстов. Эта специфика основана, с одной стороны, на том, что в самих текстах заложена возможность их множественного истолкования. Так обстоит дело, к примеру, с порнографическими памфлетами, которые обличают ненасытную и разнузданную похоть Марии-Антуанетты. Их авторы пускают в ход все средства: используют систему условностей, присущую эротической литературе, стараются создать иллюзию достоверности, стилизуя повествование под документальные жанры, описывают придворные интриги в политических терминах, призывают к действию, употребляя приемы обличительной риторики, и т.д. {327} . С другой стороны, истолкование подпольной литературы зависит от «горизонта ожиданий» публики. Поэтому я выдвигаю в своей книге гипотезу, согласно которой отход от государя, монархии и прежнего порядка — не. результат хождения «философических книг», а, наоборот, — залог их успеха. «Возмущение зреет. Оно гнездится в умах [...] Мы знаем из достоверного источника, что оно передается поразительным способом — через книги» {328} , — пишет Дарнтон. Но так ли уж достоверен этот источник? И почему не предположить, что «возмущение» зародилось еще до массового распространения «философических книг» и пронизывает поступки, чувства, мысли, которые не имеют ни малейшего отношения к чтению и к письменному слову? Обратимся к «поносным речам», направленным против короля, которые были записаны полицейскими шпионами и авторами рукописных газет, — их анализ провела Арлетта Фарж. Она пришла к совершенно определенному выводу: «Похоже, что общественное мнение складывается не в процессе чтения пасквилей и афиш; оно вовсе не является результатом постепенного накопления и не обусловлено совокупностью того, что предлагается ему для чтения» {329} . Таким образом, ставится под сомнение утверждение о том, что рост числа крамольных произведений в два-три последних десятилетия Старого порядка привел к десакрализации монархии и тем самым открыл дорогу резкой критике по всем направлениям. Ведь речи, полные неприязни и даже ненависти к государю, осуждающие его действия и выражающие желание его убить, появляются не с расцветом подпольной литературы и даже не после покушения Дамьена в 1757 году. Это покушение приводит не к небывалому распространению речей о цареубийстве, а к преследованию их властями, убежденными в существовании янсенистских или иезуитских заговоров. По мнению Арлетты Фарж, «неудавшееся покушение на Людовика XV происходит, когда общественное мнение уже сложилось: это покушение говорит не столько о новых и неожиданных настроениях масс, сколько о ситуации в королевстве» {330} . Это замечание подтверждает идею, которую я выдвинул в своей книге: мне представляется, что отказ от прежних символов и привязанностей, изменяющий отношение людей к власти, которая уже не кажется им божественной и незыблемой, проявляется в широком распространении подпольной литературы, но не производится им. Разрушение мифов, на которых зиждется монархия, десакрализация королевских регалий, отдаление от особы короля являют собой совокупность «уже сложившихся представлений», — таким образом, непочтительные высказывания, характерные для памфлетов 70—80-х годов XVIII века, падают на благодатную почву.
327
Revel J. Marie-Antoinette dans ses fictions: la mise en scene de la haine. — In: De la Russie et d’ailleurs. Feux croises sur l’histoire. Melanges M. Ferro. Paris: Institut d’Etudes Slaves, 1995, p.23—38. См. также: Goulemot J-M. «Ces livres qu’on ne lit que d’une main». Lecture et lecteurs de livres pornographiques au XVIIIe siecle. 1991, переизд.: Paris: Minerve, 1994.
328
Darnton R., op. cit., p. 178.
329
Farge A. Dire et mal dire. L’opinion publique au XVIIIe siecle. Paris: Editions du Seuil, 1992, p.61—62.
330
Ibid., p.257.
Вторая натяжка, которой я старался избежать, — подход к социальным практикам с точки зрения идеологии. Утверждение Огюстена Кошена, подхваченное Франсуа Фюре {331} , который называет деятельность ученых обществ XVIII века и масонских лож «якобинской» и осуществляющей «террор», — яркий пример такой попытки. Независимо от намерений, которые высказывали ученые общества и масонские ложи, независимо от общественного положения их членов, дух эгалитаризма и унанимизма, стремление установить общность мнений и устранить разногласия явились прообразом непосредственной демократии якобинского Террора, породив дух насилия в якобинских клубах и в революционном правительстве.
331
Furet F. Penser la Revolution. Paris: Gallimard, 1978, p.212—259. Рус. пер.: Фюре Ф. Постижение Французской революции. М.—Спб., 1998.
Фред Е. Шрейдер с полным основанием относит это утверждение, где роль «социальной машины» в ученых обществах и масонских ложах отделена от индивидуальной воли и сознания, к основным полемическим утверждениям Кошена {332} . По мнению Кошена, опирающегося на Дюркгейма, следовало прежде всего проанализировать республиканскую демократию так же, как университетская социология анализировала католицизм, то есть как социальный факт, смысл которого не сводится к его собственным эксплицитным высказываниям, ибо на самом деле высказывания эти затушевывают его истинную сущность. Поэтому важно было проследить происхождение непосредственной демократии, возможность перерождения которой в террор заложена в мирных и лояльных обществах эпохи Просвещения.
332
Schrader F.E. Augustin Cochin et la Republique francaise. Paris: Editions du Seuil, 1992.
Это утверждение, свидетельствующее о незаурядном уме и идеологической искусности его автора, все же не дает верного представления об истинных порядках, царивших в масонских ложах. С одной стороны, как подчеркивает Маргарет К. Жакоб, в них почти не было непосредственной демократии. Совсем наоборот, масонские ложи во многом продолжают традиции Старого порядка: переход по наследству почетных обязанностей, власть сановников, строгие социальные критерии отбора (еще более строгие, чем половые), которые не признают принадлежность к масонскому братству поводом для того, чтобы общаться с теми, с кем не знаются в обществе, и т.д. {333} . С другой стороны, если ложи были основаны на принципах демократии, революции и террора, то как объяснить, почему франкмасонство распространилось по всему миру, а якобинство так и не вышло за пределы Франции? «Если масонские ложи были рассадниками якобинства, то почему его семена не дали всходов в 1780 году в Филадельфии или в 1790-х годах в Брюсселе и Амстердаме?» {334}
333
Jacob M.C. Living the Enlightenment. Freemasonry and the Politics jp Eighteenth-Century. Oxford: Oxford University Press, 1991. См. также: Burke J.M., Jacob M. French Freemasonry, Women, and Feminist Scholarship. — The Journal of Modern History, 68, September 1996, p.513—549.
334
Jacob M.C. Living the Enlightenment, op. cit., p. 18.