Кумуш-Тау — алые снега
Шрифт:
— «Уме недозрелый, плод недолгой науки, покойся...» — насмешливо процитировал Шахов и продолжал серьезно: — Музыка возникла в неразрывной связи с первобытной магией. Примеров — множество. Австралийский колдун запугивает соплеменников «чурингой» — горшком на палке. Вертясь, она свистит, завывает, выдается это за голос божества. У пигмеев Африки поверье: в лесу живет таинственный Эсамба. Его голос похож на звучанье огромной трубы... И предвещает он смерть услышавшему. Люди в ужасе, жрецы довольны — их боятся... На более поздних ступенях развития общества — у служителей культа то же самое стремление воздействовать на
— А музыка? — упрямо переспросил Феликс. Профессор Корнозев погрозил ему, кивнул Шахову: — Продолжайте свою мысль, Иван Матвеевич!
— Так вот я и говорю: во все времена служители религии не пренебрегали этим могущественнейшим средством воздействия на души. Диапазон тут широк: от величавого хорала в католическом соборе до записей модного джаза, которыми американский священник наших дней заманивает в церковь молодежь...
— Словом, музыка — опиум для народа, — фыркнул Феликс. — Что и требовалось доказать...
Шахов молча развел руками. Хозяин дома нахмурился.
— Ирония хороша до определенных пределов... Я, может быть, сам подлил масла в огонь разговорами о кибернетике... Но поговорим серьезно! Вспомним о песне — боевом знамени революций. О музыке, возвышающей душу, глубоко человечной и могучей... Да что! Лучше меня скажет сама музыка. Вот, кстати, союз техники и музыки — включаю магнитофонную запись только что прослушанного концерта. И слушайте не вполслуха, молодой человек!
...Могучей волной вплыли в комнату звуки Первого концерта Чайковского...
Когда концерт окончился, все долго молчали. Ада, легко ступая, подошла к широкому окну, отдернула штору. Синева ранних сумерек была пронзительной и грустной.
— Адыльбек Хамраевич! — обернулась девушка к гостю из Узбекистана. — А все-таки вы сделали не то и не так. Вот сейчас, слушая Вана, я это поняла. Вы согласились с готовым объясненьем, предложенным вам. А надо было самому... понимаете? Взять в руки этот самый бубен, сыграть на нем, что ли, раскусить этот секрет — вот! Я бы все на свете хотела разгадать сама...
— Нас тут били цитатами, — сказал Феликс. — Припомню и я: «Есть многое на свете, друг Горацио, что и не снилось нашим мудрецам...»
— Вот это мне и нужно, — просто сказала Ада. И вдруг воскликнула:
— Смотрите, смотрите! Это же корабль плывет — в край неразгаданных тайн!
Взгляды обратились к ней. В синем проеме окна сияло огнями белоснежное здание Московского Государственного университета. И в самом деле было оно похоже на корабль с золоченым шпилем — мачтой, задевающей облака...
— Ваш корабль, молодые, — сказал Хамраев. — Пусть плывет. В добрый путь!
Теке-Кудук
Небо давило жаром. Камень обжигал, как пламя.
Алимаксум лежал вниз лицом. Раскаленные копья солнца били в затылок. Перед глазами в алом полумраке
свивались огненные кольца, нестерпимо-яркие, — отдавались в голове болью.Шапка. Где его шапка? Бархатная, с опушкой из куницы. Накрыться ею — и боль утихнет, замрет...
Шапки нет. Она там, внизу.
Туда нельзя смотреть, иначе разум покинет тебя. Улетит, как птица. Не по силам человека — такая мука.
И все-таки он взглянул.
Дно расселины усыпано дресвой, сверкающей на солнце. Ее острые грани, как иглы света, впиваются в зрачок.
Шапка лежит там.
Возле родника.
Круглая чаша до краев налита вздрагивающей синевой. Непрестанно холодное ее кипенье. Капли солнца колышутся в воде, маслянисто переливаясь. Алимаксум словно ощутил губами прохладу и свежесть воды, растворившей солнце; хотел глотнуть и не смог: в пересохшем горле костью стояла боль.
Он еще раз взглянул.
Теке шевельнулся. Вытянул шею и начал пить. Алимаксум словно слышал торопливые его глотки — всасывающий, захлебывающийся звук.
Теке перехитрил его. Они оба умрут. Но козел умрет, напившись! Тело его наполнится дремотным покоем. Сладость воды останется на языке. И смерть придет незаметно, как сон.
Край обрыва — рядом. Одно усилие, и ты будешь там, на дне... Где взахлеб бормочет вода, переливаясь через край каменной чаши, блестящей змейкой скользя по галечнику.
Камни ждут. Им некуда торопиться.
Человек сам упадет в их объятья — и хрустнут тонкие кости. Он умрет прежде, чем губы омочит вода.
Камни перехитрят его так же, как перехитрил раненный им козел.
Нет пути среди скал — ни вниз, ни вверх.
Красные и белые, изрезанные продольными складками, они похожи на сложенные стопой каменные одеяла и подушки. Тяжелые одеяла. Они надвигаются, нависают, душат...
А... а... а...
Нет, ни звука не вырвалось из одеревенелого горла. Но крик звучал внутри, разрывая грудь.
Алимаксум закинул руки, прикрывая затылок. Слабые руки с палочками — костями. Солнечный жар раздавил их, он, как слиток железа, нагретого добела. Шевелились воспаленные мысли: а что, если, вспоминая все случившееся, шаг за шагом, вздох за вздохом, он вернется к началу этого дня и останется в нем?
...«Охотнику — голова и шкура, мясо — в общий котел, по обычаю», — сказал старший чабан. Кивнув, Алимаксум стал собираться. Он не взял подковок с шипами, что помогают карабкаться на кручи. Шаг его верен.
Светила луна, одевая половину горы в белый атлас света, половину — в черный бархат тени. Воздух был легкий, сухой, дорога привычна.
У человека дом — четыре стены, у козла-теке — горы. Для него здесь растут душистые травы. Скалы укрывают его тенью в жаркий час дня, ручьи поят холодной, как лед, водой. Алимаксум знал заветные места козлов. Затаившись, тихий, словно камень, ждал он рассвета.
Он знал, как все будет, — как взлетит на гребень скалы бородач-теке, закинув на спину рога-ятаганы; прогремит выстрел, рухнет тяжелое тело. Тогда Алимаксум добьет и освежует зверя. Запляшет пламя костра — вкусен шашлык из печенки, свежей, сочащейся кровью! Тушу он сохранит в ледяной воде ручья, а часть возьмет с собой: товарищи его, чабаны, придут за остальным. Шкуру и рога он заберет себе. Шкуру хорошо стелить на землю, ночуя под открытым небом. Рога — память и слава.