Купание в пруду под дождем
Шрифт:
Яшкино пение несовершенно: голос хриплый, надтреснутый, «он даже сначала отзывался чем-то болезненным», но есть в нем «и неподдельная глубокая страсть, и сладость». Вскоре Яковом овладевает «упоение». Он словно бы перестает осознавать себя и публику, отдается «весь своему счастью». И мы вспоминаем, что в подобный же миг (на вершине своего исполнения) рядчик «просто лез из кожи» и выдал памятную череду завитушек и щелчков языком. Он в упоении не терялся и о публике не забывал – и не сдавался чувству; чуя победу, он пустил в ход еще более мощный арсенал чарующих уловок. (Он работал на публику, а не воздействовал на нее.)
Затем происходит нечто очаровательное – и в ходе рассказа, и в том, как Тургенев это преподносит. Сразу после того, как Яков «отдавался весь своему
Тут мы, быть может, вспомним птиц, упомянутых в рассказе ранее, – «жалобно глядевших» грачей и ворон и драчливых воробьев со стр. 3. Чайка – птица посвободнее, она далеко от этого дрянного, удушливого сельца, вокруг нее прохладный и чистый океанский воздух. В отличие от местных птах, чайка не страдает, кажется исполненной сил и расслабленной – по тому, как она распахивает крылья, кажется даже, что она распознаёт и ценит красоту (закат). И кто же навел автора на эти мысли? Яков. Как? Своим пением.
Яшка «пел, и от каждого звука его голоса веяло чем-то родным и необозримо широким». Чем уж оно там было, случилось оно и со всеми тамошними слушателями. Каждый вспомнил что-то, подобное чайке рассказчика. Когда пел рядчик, ничего подобного не произошло. Он их удивил, но не восхитил. Выступление рядчика можно описать в понятиях его возможностей, а Яшкино – в понятиях того, что слушатели смогли благодаря ему почувствовать.
Яшка напомнил о чайке, но он вдобавок сам чайка – он соприкасается с красотой, ненадолго превосходит ожидаемый от него образ. Чайка сидит неподвижно, не летит; Яшка перестал быть черпальщиком на бумажной фабрике и сделался артистом, пусть и в этом паршивом сельце.
Все разражаются слезами.
Победа за Яковом.
То, что я только что обрисовал, и есть то, что мы назвали сердцем истории. Занимает это примерно пять страниц из девятнадцати и, как уже было говорено, до стр. 12 не начинается.
Так какую же работу выполняли те одиннадцать страниц?
Рассказ можно мыслить как кондитерскую фабрику. Мы понимаем, что изготовление конфеты состоит в том, чтобы… произвести вот эту конфету. Гуляя по фабрике, мы ожидаем, что все здесь – каждый человек, каждый телефонный аппарат, каждый отдел, каждый процесс – так или иначе должно быть направлено на производство этой самой конфеты, связано с ним или ему способствует. Наткнувшись на кабинет с табличкой «Штаб планирования свадьбы Стива», мы чуем сбой в действенности. Допустим, планирование свадьбы Стива окажется полезным для производства вот этой конфеты, однако это натяжка. Если свернуть деятельность, производимую в том кабинете, наше производство конфет сделается по факту более действенным. (У Стива, быть может, свое мнение на этот счет.) Кондитерская фабрика станет еще более прекрасной кондитерской фабрикой, потому что она теперь более эффективная кондитерская фабрика.
Или представим, что мы – вышибалы, похаживаем по клубу «Рассказ» и спрашиваем у каждой присутствующей в нем части: «Прошу прощения, а вы тут зачем?» В идеальном рассказе у любой части найдется убедительный ответ. («Ну-у, я эдак тонко подвожу энергию к сердцу истории».)
Согласно нашей развивающейся и довольно бескомпромиссной модели рассказа, каждая часть его должна так или иначе оправдывать свое существование. Всякое чисто случайное («вот это на самом деле происходило», или «вот это было откровенно клево», или «вот это вклинилось и уже не выкинешь») не годится. Каждая часть истории должна выдерживать этот уровень оценки – оценки, с какой, отметим, следует подходить щедро, а не то наш рассказ сделается слишком уж прилизанным и математичным.
Итак, давайте пройдемся по тем первым одиннадцати страницам вот с таким вопросом: вы, ребята, как и какую пользу приносите рассказу?
Поскольку сам я в прошлом инженер, позвольте мне перечислить составляющие
этих одиннадцати (возможно, избыточных и теперь подлежащих расследованию) страниц. А еще я выделю курсивом те фрагменты, где происходит заряженное смыслом действие, чтобы выделить их в тексте чисто описательном.ТАБЛИЦА 1
Краткое содержание одиннадцати страниц до поединка
Осмысляя эту таблицу, мы замечаем, что рассказ, мягко говоря, на своих первых одиннадцати страницах перегружен статичными описательными пассажами. (На этих страницах на самом деле происходит вот что: рассказчик приближается к кабачку, сталкивается с Обалдуем и Моргачом, заходит в кабачок и слышит обсуждение условий поединка.) Когда состязание начинается (стр. 12), описательность приостанавливается и текст насыщается (почти исключительно) непрерывным действием в реальном времени – внутри и вокруг кабачка.
(Если желаете зрительного представления о том, до чего это странно, возьмите пару контрастных маркеров, пройдитесь по распечатке рассказа и, применяя вышеприведенную таблицу, выделите разными цветами описания и действия.)
В нашей тележке ВПЗ обнаруживаем: «Замечено: уйма отвлечений и статичных описаний». И задумываемся: замечает ли сам рассказ эти избыточности? Собирается ли обратить их в свои достоинства?
И теперь давайте попробуем доказать, что все отвлечения и статические описания у Тургенева окажутся «намеренными», то есть что он «так специально и хотел».
Вновь обратившись к Таблице 1, мы видим, что большинство статичных описаний касаются людей.
Тут стоит сказать кое-что о том, как Тургенев описывает людей, поскольку, на мой взгляд, именно это сильнее всего раздражает моих учеников.
В конце стр. 5 мы знакомимся с Яшкой: «худой и стройный человек лет двадцати трех… удалым фабричным малым… не мог похвастаться отличным здоровьем… впалые щеки, большие беспокойные серые глаза, прямой нос с тонкими, подвижными ноздрями, белый покатый лоб с закинутыми назад светло-русыми кудрями, крупные, но красивые, выразительные губы». Представляется ли вам человек? Мне – нет. Может, слабы мои способности к визуализации, однако из перечисления черт лица никакой пользы извлечь не получается. Черты эти громоздятся у меня в уме эдак на манер живописи Пикассо. В этом рассказе преобладает именно такой метод описания (всеобъемлющий, состоящий почти исключительно из перечисления частей лица и тела). Дикий-Барин «широкоскулый, с низким лбом, узкими татарскими глазами, коротким и плоским носом, четвероугольным подбородком и черными блестящими волосами, жесткими, как щетина». Знакомясь с рядчиком, мы узнаём, что он «невысокого роста плотный мужчина лет тридцати, рябой и курчавый, с тупым вздернутым носом, живыми карими глазами и жидкой бородкой». Николай Иваныч – «человек с заплывшим лицом, хитро-добродушными глазками и жирным лбом, перетянутым морщинами, словно нитками».
Современному читателю такой метод описания кажется старомодным. По нашему теперешнему пониманию художественной прозы, людей нужно описывать избирательно – в том смысле, что незачем описывать всех подряд и не всё подряд описывать. От описания мы ждем некоего минимализма, оно должно служить заявленной теме, а Тургенев вроде как описывает то-се просто потому, что оно там есть.
Этот метод словно бы восходит к тем временам, когда рассказы подразумевали большую документальность. Тургенев происходил из господ и, как и автор-рассказчик, часто оказывался на природе ради охоты. Книга, где впервые увидел свет рассказ «Певцы», называется «Записки охотника», и она стала прорывом в литературной антропологии, позволившей литераторам взглянуть, как живет «народ» – крестьяне на селе. Тургенева в его время восхваляли за чуткость и сострадательность описаний – и за их реализм. (Аристократическим положением рассказчика объясняется упомянутый эпизод на стр. 7: «Мой приход – я это мог заметить – сначала несколько смутил гостей Николая Иваныча; но, увидев, что он поклонился мне, как знакомому человеку, они успокоились и уже более не обращали на меня внимания».)