Курортное приключение
Шрифт:
Разумеется, Лукашов не делает этого вывода, хотя, может быть, так считает в душе, даже наверняка так считает в душе, раз каждый раз с трибуны говорит о холинских недостатках, не делает вывод не потому, что боится или ему жалко его, Холина. Ни в коем случае он, Лукашов, не боится и уж конечно ему не жалко Холина. Лукашов не трус, и он честный человек, и всегда говорит то, что думает. Просто он, Лукашов, считает, что еще не пришло время сказать: в том, что завод не выполняет уже столько времени план, виноваты Холин и директор, конечно. Но директор не в первую очередь, потому что директор находится под влиянием Холина. Виноват Холин, хотя сам он план выполняет; виноват тем, что показывает всем дурной пример. Холин – это опасный бациллоноситель,
Но Лукашов хочет, чтобы все поняли это сами, придет время, и все поймут сами, что Холин зараза, что Холин тиф, а пока Лукашов не будет делать никаких выводов, он будет просто приводить факты, рассказывать все, как оно есть.
Ты молодец, Лукашов, ты очень честный человек, ты щепетильно честный человек. Другой бы на твоем месте злился бы, нервничал, делал бы ошибки, опустился бы до того, что стал за спиной бы говорить гадости, может быть, сплел интригу; Лукашов же не опустится до этого, он выше этого, он просто не понимает, как можно опуститься до этого. Он никогда не делает ничего против совести, и поэтому у него всегда светло и ровно на душе.
Ты молодец, Лукашов. Ты никогда ничем не заболеешь, Лукашов. У тебя никогда не будет ни нервного расстройства, ни припадка, ни инфаркта; у тебя всегда детское кровяное давление, потому что ты, Лукашов, никогда не волнуешься, ни на кого не обижаешься, никому не завидуешь, ни на кого не злишься, тебя никто не раздражает, ты во всем прав. И умрешь ты, Лукашов, в семьдесят лет, может быть, в семьдесят пять, а может быть, даже в восемьдесят, если повезет. Ты не будешь ни мучиться, ни болеть, ни кричать, ты просто в один прекрасный вечер – для многих твоих жертв это будет прекрасный вечер – ляжешь спать, заснешь и не проснешься не потому, что чем-то заболел, а потому что пришел твой час. Ты молодец, Лукашов!
А вот ее мысли он не может понять, потому что не может определить, кто она такая есть. Где работает, почему у нее такой запущенный муж. Понемногу это даже начало беспокоить Холина. В самом деле, кто эта женщина с русалочьими волосами, куда она едет, кем работает, почему у нее такой запущенный муж, почему она его не отмоет, не отскоблит, не прополощет так, чтобы он сверкал; почему она его не отутюжит и не наодеколонит? Разве может подобная запущенная личность, неумытая, с обтрепанными рукавами, владеть этим чудесным волосом, мять, гладить, комкать, нюхать его? Может быть, она тунеядка, шлюха, а запущенная личность – приключение, так, случайность, сиюминутная прихоть, факир на час, факир-носильщик; должен же кто-то донести ее чемодан до вагона. Не будет же переть его на себе какой-нибудь лысый толстый франт с волосатой грудью, который остался лежать на диване, попивая коньячок. Не может же толстый лысый франт с волосатой грудью провожать ее на вокзал – у него жена, положение, масса знакомых.
Да, но запущенная личность сказала ей: «Ну прощай, милочка», как будто «милочка» даже надоела ей, этой запущенной личности, не совсем надоела, а чуть-чуть, слегка, будто личность пресытилась «милочкой».
И потом показалось Холину, что личность хочет быстрее отделаться от «милочки», хочет быстрее остаться одна, напиться вермута. Эта личность с обтрепанными рукавами вела себя так, будто она не личность с обтрепанными рукавами, а весьма значительная фигура, фигура, имеющая власть над «милочкой», фигура, обладающая властью, а потому имеющая право быть снисходительной. Можно даже сказать, что запущенная личность вела себя довольно нахально. Нет, это был не факир-носильщик, а женщина с русалочьими волосами была не шлюха, у нее манеры человека, который привык иметь дело с порядочными людьми… Как будто шлюха не может иметь дело с порядочными людьми?
Нет, правда, она не может быть шлюхой, у нее какой-то значительный голос, значительные движения, умный взгляд. Хм, как будто у шлюхи не может быть умный взгляд. Впрочем, чего это он привязался к бедной женщине; может быть, она почтенная мать семейства, работает
в аптеке, как мадам Бовари, избрана председателем месткома, а он к ней привязался. Может быть, мелкая, запущенная личность – муж, просто мелкая, запущенная личность, и все, алкоголик, пропащий человек, страдающий манией величия; многие алкоголики в той сумеречной стадии, когда предыдущая доля еще не выветрилась, а последующая не впиталась, испытывают желание презирать, возвыситься, но из этого обычно ничего не получается, потому что у них одновременно с величием появляется нетерпение в движениях; если бы не нетерпение в движениях, то все было в порядке, но нетерпение в движениях выдает их с головой.В купе стало жарко. Человек с двумя лысинами снял пиджак, аккуратно повесил его на никелированный гнутый гвоздик над головой. Под пиджаком оказались серая нейлоновая рубашка и подтяжки, очень красивые красные подтяжки с никелированными замочками… Человек с двумя лысинами знал, что у него красивые подтяжки. Он продел под них пальцы и стал слегка пощелкивать, а сам все смотрел в окно, все думал, комбинировал, напевал «фу-фу-фы-р-р». Даже не глядя на него, Холин знал, что в голове человека с двумя лысинами мелькали станки, никелированные экспортные гайки, покрытые красной нитрокраской шайбы, зубила, загадочные, непонятные простому смертному УМС-4567. А песенка «фу-фу-фы-р-р…» означала: «Ничего, старик. Не вешай нос. Все будет хорошо».
Вот тут-то, в этом месте Холин и потерял бдительность. Он совсем не ожидал, просто забыл, что рано или поздно наступит этот момент, что женщина, в каком бы возрасте она ни была, обязательно скажет вот эти слова:
– Молодые люди, можно вас на минутку?
Холину всегда унизительно и противно было слушать эти слова. Как будто он специально остался, чтобы подсматривать, прикрыл глаза, а сам, прищурившись, наблюдает; может, отвернется пола халата, может, она забудет про него, съежившегося, чтобы быть незаметнее, сощурившегося, якобы сонного, и начнет раздеваться. Она начнет раздеваться, а он, Холин, забывшись, вытаращит глаза на ее налитое, прекрасное, гладкое, обтекаемое, как у дельфина, тело, и в этот момент она обернется, глаза в глаза, и усмешка скривит ее губы. В молодости у Холина один раз случилось такое. Это было до того унизительно, противно, до того он долго презирал себя…
– Молодые люди, можно вас на минутку?
Здесь было уличение. Вот почему Николай Егорович не любил этих слов. Здесь было уличение в мыслях.
Холин вышел из купе и встал у окна. Человек с двумя лысинами тоже задержался у окна, спел «фу-фу-фыр-р-р», пощелкал подтяжками, собрался, наверное, задать Холину какой-то вопрос, потому что уже повернулся к нему, уже направил на него свои бледно-голубые глаза, удивительно сочетавшиеся с лысинами, уж оттопырил нижнюю губу, но потом увидел, что дверь туалета открыта, и устремился туда, решив не упускать счастливого случая.
За окном бежала зимняя смесь черного с белым, неясное предчувствие кочковатых полей с покосившимися щитами снегозадержания, защитных полос, то высоких, из клена, дуба, березы, то вместо них клочья серого неба, почти не неба, а так, куски неопределенного вещества, подбитого внизу извивающейся шкуркой низкого кустарника. Иногда выскакивала из хаоса стая желтых глаз, бежала вровень с поездом, скача по кочкам, но потом запыхивалась, отставала и залегала в какой-нибудь лощине до следующего поезда. Деревни…
Тот же запах… В самом деле, откуда берется здесь запах мокрого, залитого водой угля? Все-таки не надо было ехать поездом. Можно было сделать такую штуку: полететь назад, в Москву, а там сесть на реактивный до Симферополя. Всего было бы рублей на двадцать дороже…
Тогда этот запах въелся ему в кожу, в легкие, в сердце, и его часто тошнило, даже много лет спустя…
Это был запах войны… Запах страшного детства, когда, чтобы прокормиться, они вскакивали на трудно идущий в гору состав и долгие километры ползком, перебежками добирались по крышам до паровоза, до тендера, полного угля…