Курсив мой (Часть 5-7)
Шрифт:
Декабрь
Студент Калифорнийского университета (русский по происхождению), защищающий диссертацию "Андрей Белый, его жизнь и творчество", спрашивает меня в письме, кто была та "девушка", из-за которой произошла ссора между Блоком и Белым и чуть не случилось дуэли ("Щ." воспоминаний). Итак, прошло восемнадцать лет со смерти Блока, и люди уже не знают, что это была Л.Д.Блок, а мы-то думали, что это будут знать все и всегда! Уплывает жизнь - малая и великая, - и от драгоценных имен и эпох остается прах. "Там человек сгорел".
Декабрь
Я много думаю все это время о символизме. Он был нужен России. Он доказал (в который раз?), что Россия - часть Европы. После символизма невозможно никакое "славянофильство" - ни старое, ни обновленное.
Декабрь
Бунин
Декабрь
Жестокость и сентиментальность всегда вместе. Черты нашего века. Быть может, раньше это соединение казалось парадоксальным, сейчас оно кажется естественным. Это все от слезного сознания своей покинутости и от требований "железной" эпохи. Саможалость и незащищен-ность человека и обида его на мир.
Декабрь
"Одиночество мое начинается в двух шагах от тебя", - говорит одна из героинь Жироду своему возлюбленному.
А можно сказать и так: одиночество мое начинается в твоих объятиях.
Декабрь
Из всех страстей (к власти, к славе, к наркотикам, к женщине) страсть к женщине все-таки - самая слабая.
Декабрь
Я прочитала книгу Паскаля о Христе. Особенно меня поразило то место, где Паскаль говорит с большой симпатией о наивности Христа.
Декабрь
Невозможно, конечно, поверить, чтобы Евангелие было сочинено коллективом, как невозможно поверить, что оно было написано кем-нибудь одним. В нем четыре авторские личности, друг на друга совершенно непохожие: Матфей - мудрый, Марк - скромный, Лука - властный и таинственный, Иоанн сложный фантазер.
Декабрь
Из одного моего письма на юг:
"...Была у нас скверная, бедная, жалкая (эмигрантская) Россия: русские газеты, журналы, русские слухи, русские приезжие оттуда, иногда отталкивание от России, но всегда мнение о том, что там творится. Не осталось ничего. Нас отрезали. Газет и журналов нет, приезжих нет, и мнения тоже нет, ибо неизвестно, мне по крайней мере, хорошо ли то, что Сталин укрепляется на Балтике, или плохо? Была у нас паршивая, несчастная, уездная эмиграция: русские книги, русские бордели, русские темы - ничего не осталось. Мое поколение перебьют, старые вымрут в ускоренном порядке.
Вся мировая история взята мною сейчас под подозрение. В истории этой не было ни справе-дливости, ни добра, ни красоты. Еще меньше, чем в природе, - справедливости и добра, во всяком случае. Я ничего не пишу, и не могу, и не хочу писать. Для чего? Для кого? Я всегда любила людей, но сейчас я лишена людей, мне милых. Эти "милые" (вовсе сами по себе, может быть, и не милые) недосягаемо далеки. Кто умер, кто уехал, кто озабочен своей судьбой. Но самое страшное, что даже и их мне не очень-то хочется видеть.
Ходасевич когда-то говорил, что настанет день, все пропадет и тогда соберутся несколько человек и устроят общество... все равно чего. Например: "Общество когда-то гулявших в Летнем саду", или "Общество предпочитающих "Анну Каренину" - "Войне и миру", или просто: "Общество отличающих ямб от хорея". Такой день теперь наступил.
За кого мы? За наших гениев или за наших дураков, несущих с собой в восточную Польшу портреты Сталина и стишки Кумача?
Я думала написать часть того, что написала Вам, Бунину. Но я боюсь еще больше его огорчить, ему и так тяжело. Я кое-что сказала Зайцеву, и он сразу во всем согласился со мной".
Декабрь
Из второго письма:
"Спасибо за Ваши слова утешения. Если бы я была героиней "Скучной истории" Чехова, они, может быть, обрадовали бы меня. "Жизнь прекрасна"? Я не спрашивала
Вас, "зачем жить" и "как жить". Ваше "жизнь прекрасна" может показаться одной из тех иллюзий, которые Вы так хотите изжить.Читая Ваши последние фельетоны, я вижу, что Вы становитесь человеком, которому интересы западной цивилизации-культуры дороже всего остального, и я вижу пропасть между Вами и мной, для которой мысль о возвращении в Россию - после смерти, в книгах - есть единственная постоянная неизменная мысль. И конечно, то, что творится сейчас в Карелии, занимает меня более всего другого. Мое "западничество" не отрывает меня от России, скорее - наоборот. Ваше западничество Вам и развлечение, и утешение на всю жизнь. Это - ваше кровное. Мое кровное покрыто сейчас уже не трехцветным, но пятиконечным позором - пактом с Гитлером и нападением на Финляндию".
Декабрь
Застряли ночью в Париже, поздно было ехать домой. Поехали к Бунину ночевать, на улицу Оффенбах. Он один в квартире. Вера Ник. в отъезде. Он выпил, и Н.В.М. выпил, и, кажется, я тоже слегка выпила. Он уложил нас в комнате Галины Ник. Кузнецовой, где стояли две узкие одинаковые кровати, но мы довольно долго (часов до трех) еще бродили все трое по квартире и разговаривали. В комнате В.Н., на ее письменном столе, лежал ее знаменитый дневник (Алданов мне однажды сказал: Бойтесь, В.Н.! Она и вас туда запишет!). Страница была открыта. На ней круглым детским почерком было выведено: Вторник. Целый день шел дождик. У Яна болел живот. Заходил Михайлов.
Мне это напомнило дневник, который вел отец Чехова в Мелехове: "Пиона в саду распустилась. Приехала Марья Петровна. Пиона завяла. Марья Петровна уехала".
Мы сидели у Бунина в кабинете, и он рассказал все сначала (и до конца) про свою любовь, которой он до сих пор мучается. К концу (они оба продолжали пить) он совсем расстроился, слезы текли у него из глаз, и он все повторял: "Я ничего не понимаю. Я - писатель, старый человек, и ничего не понимаю. Разве такое бывает? Нет, вы мне скажите, разве такое бывает?"
Н.В.М. обнимал его и целовал, я гладила его по голове и лицу и тоже была расстроена, и мы все трое ужасно раскисли. В конце концов улеглись. Утром уехали, он еще спал.
1940
Январь
Собрание, устроенное Фондаминским и младороссами. Зачем? Неизвестно. Вышли в 12 часов ночи - такая вдруг сделалась гололедица, что ехать в Лонгшен нельзя было и думать. Фондаминский повез нас к себе ночевать, на авеню де Версай. Отпирая дверь, он сказал, что слева спит Зензинов, а справа - бывшая сиделка Ам, Ос., жилица, и что надо быть очень тихими, а то они "страшно рассердятся" и могут среди ночи "устроить скандал". Н.В.М. улегся в столовой на диване, а я - в бывшей комнате Ам. Ос. Ни простынь, ни одеял - все под ключом у Зензинова. За дверью было очень тихо, там спал Зензинов. Фондаминский ушел к себе. Мне не спалось, в квартире был какой-то напряженный, тяжелый воздух. И вдруг часу во втором Зензинов у себя в комнате начал печатать на машинке. Машинка стояла у самой моей двери, и, конечно, спать я не могла. Он, вероятно, слышал, что Фондаминский вернулся не один, мы нашумели в столовой и в ванной, думали пить чай, но оказалось, что (по словам Фондамин-ского) "Володя все запер" (от когр? от жилицы? от прислуги? или от самого Фондаминского?). Я полежала около часу без сна, пошла в столовую пожаловаться Н.В.М. на грохот машинки, ища его сочувствия, но добудиться его не могла. И вдруг за дверью столовой, ведущей в комнату сиделки, тоже раздалось печатание на машинке. Так они оба печатали на своих машинках до пяти утра, когда все затихло, а я слушала этот треск и до сих пор не понимаю: какой был в нем смысл? Делалось ли это назло кому-нибудь? или это - нормальное времяпрепровождение живущих в этой квартире людей? Сам Фондаминский живет отдельно, в другом конце коридора. Наконец в половине шестого я стянула Н.В.М. с дивана, и мы уехали. Он не мог поверить моему рассказу и долго уверял меня, что мне это все приснилось.