Кувырков
Шрифт:
Несколько голосов из раболепной толпы слушателей, выслушав эти речи, произнесли: «Это, ваше превосходительство, точно, это ваше превосходительство, действительно».
Кувырков был совсем в ударе; он всеми был доволен. Давно и очень давно никто не помнил его в таком приятном расположении духа.
Подали ужин. Алексей Кирилович кушал и шутил, шутил и кушал.
— Приятно, — говорил он, обращаясь к хозяину, — преприятно я провел время в вашем обществе: все умно, все почтительно, все прилично, ни задора, из всех этих бредень, одним словом, прелестно.
Ужин окончился, подали шампанское,
— Где же Вера Дмитриевна? — спросил Алексей Кирилович хозяина.
— Она, ваше пшество, не здорова!
Бухвостов в своем доме говорил Алексею Кириловичу «ваше пшество».
Много не рассуждали и выпили за здоровье больной и трех здоровых и опять присели. Произошла приятная пауза, которой воспользовался искательный Бонавентура Каетанович и с нежным участием спросил хозяйку:
— Что же такое с Верой Дмитриевной? Крепко она больна?
— Не то, чтобы очень больна, а ходить ей не велено.
— Отчего же это?
Гости считали долгом оказывать напряженное внимание к этому разговору.
— Да пустяки с нею, — отвечала мать, — но она вчера походила, и хуже ей сделалось, у нее безобразная опухоль.
— В самой вещи? — с соболезнованием спросил Бонавентура Каетанович.
Алексея Кириловича хватило как ножом и бросило из белого цвета в красный. Он нашел в вопросе Хржонжчковского нечто ужасное, — остолбенел и тем привел всех в неизъяснимое смущение. Бонавентура же Каетанович в недоумении смотрел на пораженное общество и подумал, что здесь все с ума сошли.
Между тем Алексей Кирилович очнулся, отер салфеткою лоб, медленно поднялся с кресел и солидною поступью подошел к недоумевающему г. Хржонжчковскому.
— Что ты сказал? — спросил он его, дернув за плечо.
— Я ничего не сказал; решительно ничего не сказал, — отвечал Хржонжчковский. — Но если, как чувствую, я как поляк здесь почтенной русской компании напршикшил…
— Каналья! — вскрикнул вторично уязвленный Кувырков и, бросясь стремительно в переднюю, быстро оделся и, ничего не слушая, уехал.
Вечер у г. Бухвостова был расстроен. Г. Хржонжчковский, узнав от одного помощника столоначальника, в чем могло заключаться дело, хотя и рассыпался в извинениях и доказал, что он поляк, что у него вместо «в самом деле» говорят «w samej rzeczi», что в буквальном переводе значит «в самой вещи», a naprzykrzy'c значит «надоесть» и ничего более, — но все дело уже было погублено.
Алексей же Кирилович Кувырков даже не слыхал и этих разъяснений и потому имел повод еще более оставаться в азарте. Иваном Грозным он приехал домой, обругал отпиравшую ему дверь кухарку и позвал Кордулию Адальбертовну.
— Бывают у вас в Польше опухоли? — спросил он экономку, крепко схватя ее за руку.
— Что вы гармидер ночью поднимаете? — отвечала спросонья недовольная полька.
— Опухоли у вас бывают? — громовым голосом закричал Алексей Кирилович.
— Ну бывают.
— В самой вещи?
— В самой вещи.
— Чудесно! Я не знал этого, однако.
— Ну
то знайте.— Ага!.. Да, да, я буду знать. А напшикшить поляк русской компании может?
— Ну может.
— Может!
— Ну может же, может.
Алексей Кирилович повернул экономку, толкнул ее за двери и, позвав кухарку, настрого приказал ей не пускать на порог Бонавентуру Каетановича и затем лег в постель, недовольный, взволнованный, раздраженный.
В доме все пошло другим порядком. Бонавентура Каетанович приходил к Кордулии Адальбертовне только после ухода Алексея Кириловича в должность и скрывался за час до его возвращения. Алексей Кирилович и слышать не мог о Хржонжчковском. Других людей он тоже не допускал к разговорам с собою, потому что после разочарования в Хржонжчковском он уже не верил ни в чью благопристойность.
— Лучше, — думал он, — я стану читать. Поздно, да ничего, начну.
И вот всех живых мучителей для него теперь заменили ему газеты: он возмущался, читая свободомысленные осуждения действий широко расставленных людей; жаловался на это, подавал записки и, не находя себе ни в ком должной энергической поддержки, решил избавиться и от этих врагов. Кувырков решил изгнать из своего дома и газеты с их направлениями.
Кордулия Адальбертовна только этого и дожидалась. Воспользовавшись этою порою общего разочарования статского советника, она сказала ему:
— О, то же то и есть: Хржонжчковский завсегда говорил, что в оныих российских денниках [4] ничего больше, як свиньство.
— Ну уж, пожалуйста! Хорош ваш и Хржонжчковский, который всем пршикшит.
— Але же, Боже, как то есть со стороны вашей глупо! — отвечала Кордулия. — Что то есть такого напршикшить? Да вы ведь сто тысяч раз сами…
— Что? Что такое я сам? — закричал, подскочив, Кувырков.
— Пршикшили и напршикшили.
— Я!.. я?.. я пршикшил и напршикшил?
4
Газетах (Польск.)
— Ну да, вы, вы, вы. Чего вы очами-то так лупаете? — Вы.
— Я очами лупаю? Я напршикшил?.. Позвольте же мне вас спросить: кому я когда-нибудь напршикшил?
— Кому? Да мне сто р'aзы, як не больше, аж даже жизни своей не рада была.
Кувырков вдруг встал и перекрестил Кордулию.
— Нечего, нечего меня крестить, меня уже ксендз крестил, — отвечала Кордулия.
— Нет, он вас плохо крестил, — я вас перекрещу. Разве вы можете это сказать, чтобы я, я напршикшил? Вы после этого пустая женщина.
Кордулия Адальбертовна расхохоталась и разъяснила Кувыркову, в чем дело.
Статский советник сконфузился, понял, что всю историю на именинном вечере, как и эту нынешнюю претензию свою, поднял не из-за чего, и, чтобы утешить фаворитку, пожелал примириться с Хржонжчковским.
И Хржонжчковский снова стал его другом и убедил его, что в родном языке Алексея Кириловича еще больше непристойностей, и спел ему песенку: «Куманечек, побывай, животочек, побывай».
— Довольно, — сказал Кувырков и добавил: — в самом деле, это черт знает что такое!