Кузнецкий мост (1-3 части)
Шрифт:
— Ты сказала — странная? — повторил он.
— Да, так показалось мне.
Она положила книгу на прежнее место. Тамбиев вдруг подумал, что в ярко-черной коже этой книги было что-то тревожное, и мысленно посмеялся над собой: «Почему тревожное?»
— Я как-то видела вас в Москве. Мудрено увидеть в Москве, а я взяла и увидела!
— Наверно, где-нибудь у Наркоминдела? — спросил он.
— Какое там! На Пушкинской площади, с барышней. — Да, она так и должна была сказать: «С барышней!» Для нее девушка рядом с Николаем — «барышня». — Такая золотоволосая! На ней было еще такое расклешенное платье маркизетовое и кофточка с красной каймой, видно, она сама связала. Ах, какая
— Эффектная? — рассмеялся Николай.
Нет-нет, это не то слово. Необыкновенная! Что-то в ней было не от грешной земли. Вот такой должна быть женщина подвига! Я хорошо знаю, что такой была Жанна д'Арк и наша Зоя была такой. Таких вот умели писать русские иконописцы, в самих их лицах есть вот это прозрение, — сказала она, но, взглянув на Тамбиева, умолкла. Он стал как-то сразу хмур.
— Вот эта книга ее, — сказал Николай, взглянув на книгу, лежащую посреди стола.
— Ее? — только спросила она и отвела глаза от черной кожи.
Николай встал:
— Ты меня хорошо покормила, Ирина. Разреши мне лечь на диване в столовой, ты помнишь, я спал там тем летом.
— Да, конечно, — обрадовалась она, и печаль ее словно рукой сняло. — У меня и простыня есть, и одеяло с пододеяльником, а подушку я дам свою.
— А как же ты, Ирина?
— А у меня есть думочка. Я на думочке.
— Нет, подушку ты оставь себе, а думочку дай мне, я хочу знать, о чем ты думаешь.
Едва прикоснувшись щекой к думке, Тамбиев почувствовал, как все поплыло в розовом тумане. Это произошло так неудержимо, что Тамбиев не понял, была ли это дрема или головокружение. В легких запахах, которые исходили от думки, Николаю чудилось дыхание немудреного ясенского детства Ирины, которое вопреки ее желанию еще не отшумело.
73
— Вы хотели бы пешком?
Тамбиев оглянулся. Галуа. Как обычно, в сером пиджачке, Даже не в сером, а в каком-то сизо-зеленом, не очень тщательно отутюженном, из ворсистой шерсти.
— Послушайте, Николай Маркович, не дает мне покоя один вопрос. Вот вы выросли там, на вашей Кубани, верно?
— Да, на Кубани.
— И там был свой мир, свой клан? Верно?
— Пожалуй.
— Да нет, и не думайте отрицать, я точно знаю, что именно свой клан. Ведь язык более чем диковинный — адыгейский. И не только язык, весь строй жизни особенный: и калым, и кровавая месть. Была она?
— Наверно.
— Ну, я так думаю, была. И вдруг — Россия! В вас, в вашей душе сшиблись два мира… И для вас этот мир чужой, и для тех, к кому вы пришли. Говорят, вы близки с семьей Бардиных. Вы же для них чужак, да и они вам чужие… Допускаю, что вы им это не показали, а они? Нет, не сам Бардин, а старик или там дети?
— Бардины?
— Да.
— Никогда.
Казалось, он обескуражен.
— Ну, не в Бардиных дело! Вы хотите сказать, что произошло нечто такое в самих душах, в самих душах?
— Да, именно это я хочу сказать.
— Так… Хорошо здесь после дождя.
Дело, конечно, не в дожде. Тамбиев знал, что сегодня утром Галуа разговаривал с Уилки. От «Метрополя» до наркоминдельского особняка на Кропоткинской с полчаса ходьбы. Вполне достаточно, чтобы тему Уилки исчерпать.
— Он принял меня в синем халате, да, в этаком шелковом, в крапинку. Так костромские помещики принимали своих бурмистров. Ничего не скажешь, красив! И это после Ржева! — Он засмеялся по своему обыкновению почти беззвучно, пофыркивая, и махнул рукой, будто хотел сказать: «Да что тут говорить, ясно, они все на одну колодку, американцы!» — А потом стал исповедоваться, хотя видит меня впервые. Нет, дело не в нарушении такта, но по-человечески
как-то противно.— А мне, признаться, всегда приятна искренность, — сказал Тамбиев.
Галуа недоуменно вскинул глаза.
Искренность только тогда искренность, когда она бескорыстна. А так, простите меня, дурной тон.
Не по этой ли причине вы оберегаете меня от сути разговора, господин Галуа? — засмеялся Тамбиев.
Галуа залился беззвучным смехом и, оборвав его, оборвав неожиданно, принялся тереть глаза, всхлипывая и причмокивая.
— Одним словом, когда он выезжал из Америки, у него был разговор с президентом. И тот сказал ему: может случиться так, что он, Уилки, прибудет в Каир, когда там будет Роммель, и явится в Москву, когда туда пожалует… ну, например, Модель или Манштейн. Слыхали, Модель или Манштейн в Москве! Простите меня, но они не только вести себя не могут, они еще невежественны.
— И как эти прогнозы помогли Уилки, когда он увидел Россию?
— Признаться, он не ожидал встретить Россию такой. «Русские держатся, и в их руках даже Сталинград…» Слышите, даже Сталинград! Одним словом, Уилки ведет себя так, будто имеет задание отколоть Черчилля от трех великих и изолировать.
— Мне это уже кто-то говорил, — сказал Тамбиев.
— Кто? — спросил Галуа, встревожившись. Казалось, слова эти не должны были вызвать такой тревоги.
— Мне так кажется, мистер Клин, — произнес Тамбиев, пораздумав.
У Галуа это вызвало почти отчаяние.
— Вы полагаете, что я заимствовал эту мысль у Клина?
— Нет, я говорю о совпадении, — заметил Тамбиев, смутившись. Галуа решительно не хотел, чтобы ассоциация с Клином возникла у Николая Марковича. Вот она, периодическая система политических позиций и ориентации. У каждого свое гнездышко. Баркер — это не Галуа, Галуа — это далеко не Клин, хотя, как это имеет место теперь, могут быть и совпадения… мнений.
— Не хочу я совпадений с этим черносотенцем! — возопил Галуа в совершенном смятении.
То, что Тамбиев знал о Клине, в какой-то мере объясняло отчаяние Галуа. Но, глядя на то, в какое замешательство был повергнут Галуа, Николай Маркович подумал, что он, Тамбиев, не все знает о Клине.
Тамбиеву показалось, что пресс-конференцию ведет не тот Уилки, о котором говорил Галуа. Быть может, утром он и выглядел цветущим толстяком в синем халате, но сейчас это был заметно рыхлый человек с млечными кругами вокруг глаз, которому явно не хватало дыхания, когда его речь становилась темпераментной или жесты убыстрялись. Он, видимо, знал свою особенность, поэтому повел рассказ в подчеркнуто размеренных тонах, перемежая его паузами. По крайней мере, начало рассказа выглядело так.
Он сказал, что был подо Ржевом и видел много такого, что глубоко взволновало его. По его словам, у человека непредвзятого не может не вызвать восхищения великий дух самопожертвования, который свойствен подвигу России. Он сказал, что разговаривал со многими русскими, среди которых были и люди известные — профессиональные военные, деловые люди, писатели, — и, должен сказать, был свидетелем речей неистовых по адресу союзников.
Корреспонденты, с веселой хлопотливостью орудующие своими перьями и карандашами, затихли. Видимо, наступила минута, которую все ждали. Воспользовавшись этим, Уилки встал и тихо пошел вдоль длинного стола, за которым сидели корреспонденты. Как показалось Тамбиеву, в его лице была та доброта и открытость, которая располагала к нему людей и породила так много легенд о непобедимом обаянии Уилки. Пожалуй, были правы те, кто утверждал, что мягкостью движений, какой-то ласковой вкрадчивостью Уилки был похож на красивого кота.