Кузнецкий мост (1-3 части)
Шрифт:
Бардин оглядел гостей, долил в стакан водки, азартно чокнулся, но и в этот раз выпил меньше всех.
— Короче, я проснулся от удушья, дым застлал все вокруг, раскачивалась люстра, и комнату кренило. Я успел только нащупать гранату, которую положил в пепельницу, и кинулся в комнату начштаба. Дверь была заперта, я ее вышиб ударом плеча. Начштаба не было, должно быть, он ушел с вечера. Я взглянул в окно, которое все еще было открыто, и отпрянул: немцы, связная машина с откинутым тентом, четверо в шинелях — утро было холодное… Хорошо помню, что я даже не взглянул на гранату — она была у меня в руке. Метил в машину — взрыв! Вбежал в свою комнату и выпрыгнул в окно, в то самое, выходящее к лесу. Не понял, что расшиб ногу, было только неловко бежать, а бежать надо было — сзади жарили из автоматов, моя граната не всех подобрала. Нет, разбитой ноги не чувствовал, но понимал, что те, что гнались за мной, бежали шибче меня — и крики, и выстрелы были все ближе. Потом почувствовал, что обожгло спину, но это было уже в лесу. Полз ельником, он там густой. Не было ощущения боли, только очень кружилась голова. Мне даже казалось, что временами терял сознание. Как тень, идущая
Он больше отмалчивался, хотел защитить это свое молчание шутками, но иногда прорывало и его. «Вот вы полковник, небось всю жизнь шли к этой своей позиции?» — «Всю жизнь». — «Значит, постигли науку убийства?» — «Постигал, Климент». — «Нет, вы не смейтесь. Я серьезно. По мне, армия — сплошное дармоедство. Какой в ней толк для жизни?» — «Пока есть война, Климент, нужна и армия. Война у ворот — поднимай народ!» Но он стоял на своем: «Загодя учить убийству — тьфу!» И еще любопытно: о немцах он почти не говорил, избегал говорить. «Или тебе немец — брат? Вон какая беда Россию в полон взяла, а ты молчок!» — «Нет, я не молчок, да только Россия как стояла, так и стоять будет… Что ей, России?.. А немец?.. Он как ветер, пришел и ушел». — «Значит, сиди и жди, пока он уйдет?» — «Нет, ждать нельзя». Заночевали мы с ним в сосновом лесочке. Сгребли хвои гору и завалились спать. Ночью он развоевался — замычал, закричал. «А ну… тсс! Или привиделось что?» — «Привиделось». — «Что?» — «Дым зеленый обволок, не продохнуть». — «Это что же… дым зеленый?» — «Известно что, немец». — «Дым?» — «А то что ж? Дым! Пришел и ушел!» — «Как бы он тебя с потрохами не уволок, этот дымок!..» — «Нет, не уволокет! Россию дымом не сдвинуть!.. Дым!..»
Бардин поднял бутылку, поставил ее меж собой и фонарем, взболтнул, определяя, сколько в ней осталось влаги, разлил всем поровну.
— А потом уже где-то здесь, под Смоленском, попали мы под удар карателей. Партизаны склад с обмундированием сожгли, и немцы пошли прочесывать рощицу, в которой мы застряли. Уходи, говорю Клименту… Молчит, ни слова, только толчет ручищами вот этого своего зайца. «Брось и уходи!..» Поднял глаза, смотрит. «Вот ты грамотный, а понять не можешь… Не волен я тебя оставить».
Задачу он мне дал!.. Решил его больше ни о чем не спрашивать. Скажет — скажет, не скажет — его воля. Берег крутой, его острой волной подмыло. Там не то что двух таких бедолаг, как мы с Климентом, артиллерийский расчет упрятать можно. Если здесь пройдут, не увидят, разве только берег обрушат. Если по той стороне пойдут, не могут не заметить — река шесть сажен. Пошли по той стороне. Видим, пришел наш час скорбный. «Уходи, говорю, теперь самый час тебе уйти…» — «Нет, вот только держи, что даю. С ними против бога, и против дьявола…» Чувствую, положил мне в руки кусок железа. Ощупал — крест. Точно такой, как у него на груди. А немцы — через реку… «Уходи, Климент, пришел мой конец». — «Высока моя Голгофа… Вот ты грамотный, а понять не можешь — в тебе мое спасение». А немцы прошли. Прошли потому, что ложбинка на том берегу как раз против нашего места пришлась. Смотрят — ничего не видят. Потом я понял, за спиной у нас было солнце… А когда прошли, сели мы у воды, ноги вымыли, Климент и говорит: «Знаешь, кто я? Дезертир. Вера запрет дала, вот я и сбежал из дивизиона…» Я знал: он говорил правду, не мог не говорить правду. Вот и весь сказ — дезертир. Вера запретила, он и сбежал. Но ведь вера наложила запрет на мирное время, а здесь война… Одним словом, во мне, только во мне был его крест… Каяться не каялся, а спасение, кажется, добыл. Вот и вся история… человеческая, — закончил Бардин.— Человеческая, — задумчиво произнес Галуа и, улыбнувшись, взглянул на заячью шапку.
— А как у вас в перспективе, Яков Иванович? Корпус?
— Что дадут, Коля.
— Климента возьмете с собой?
Бардин ответил, помолчав:
— Пожалуй.
Бардин вызвался проводить. Шли, молчали. Где-то справа, сорвавшись, упала звезда, нарушив темень неба и поля.
17
Корреспонденты возвращались в Москву на тех же машинах, что и из Москвы. Тамбиев сидел рядом с Галуа. Из Вязьмы выехали с заходом солнца в надежде быть дома часу в одиннадцатом утра — время военное, ночью дорога полна машин.
— Вы полагаете, что Бардину легко расстаться с… заячьей шапкой? — спросил Галуа.
— Не думаю, хотя он и понимает меру вины… зайца.
— У зайца ушки на макушке! — засмеялся Галуа. Он любил ходкое русское словцо. — Заяц все рассчитал, хотя мне показалось, что Бардин видел в этом не только расчет, но и чувство искреннее. Бардин понимает: здесь была не только шкура, но и вера. Бардин — психолог! Было бы иначе, он бы послал зайца ко всем чертям!
— Но это та мера вины, которая искупается?
— Возможно.
Встреча с Бардиным не давала Галуа покоя. Вернувшись от Бардина, он просидел над своим блокнотом до полуночи. Разумеется, он все записал. И не только записал, но и по-своему объяснил. То, что он произнес сейчас, было какой-то деталью этого толкования. Тамбиев знал по опыту, Галуа имел обыкновение рассказывать Тамбиеву о вещах, заранее зная, что они известны Николаю Марковичу, и он, Галуа, не сообщит ему ничего нового. Галуа проверял на собеседнике одно из тех толкований, которое он намеревался дать событию в корреспонденции. Хитрый Галуа не просто выверял свою мысль, он ее стремился своеобразно легализовать. Если он поступал так, наверно, у него была в этом необходимость.
— Кто вы такой, Николай Маркович? — спросил Галуа, наклонившись, и засмеялся. Нельзя было понять, что означал этот вопрос и какая доля иронии была в него вложена. — Нет, нет, кроме шуток. Кто вы? Как-то вы говорили, что родные ваши живут где-то на Кубани.
— На Кубани, Алексей Алексеевич.
— Простите, они армяне?
— Да, тамошние… язык адыгейский.
Еще прошло с полчаса. Машина шла под гору. Шофер выключил мотор, стало тихо.
— А знаете, о чем я сейчас подумал?
— О чем, Алексей Алексеевич?
— Вспомнил свои питерские годы и подумал: с этим вашим происхождением вас, пожалуй бы, к Дворцовой, шесть [7] , и на пушечный выстрел не подпустили бы… Вы понимаете, что это такое?
— Понимаю.
— Если понимаете, скажите…
— Вот это и есть советская власть, Алексей Алексеевич.
Он вздохнул.
— Жалею, что сказал вам все это…
— Почему?
— Дал возможность вам выиграть спор.
— А разве был спор?
7
На Дворцовой, шесть, в Петербурге находилось Российское министерство иностранных дел.
— Был.
Машина подкатила к «Метрополю», когда кремлевские часы отсчитали десять тридцать. Корреспондентов встретил француз Буа. У него был грипп, и он остался в Москве. По словам Буа, немцы только что сообщили: в Москве соберется конференция трех.
Клин, оказавшийся рядом, почесал седой висок.
— А они не сообщили, что хотят отметить эту конференцию… ударом по Москве?
— Нет, об этом они ничего не сказали, — заметил Буа. Он не хотел принимать иронического смысла, который был во фразе Клина.
— Тогда об этом сообщаю я, — сказал Клин небрежно и, забросив за спину вещевой мешок, первым вошел в гостиницу. Не очень было понятно, радовал или огорчал его прогноз, который он сделал.
Старик Джерми, стоявший неподалеку, только пожал плечами.
— Простите, господин Тамбиев, он не хотел сказать ничего плохого, он просто любит сильные слова.
Тамбиев дождался Кожавина, чья машина подошла позже.
— Вы полагаете, что нам следует зайти на Кузнецкий, Игорь Владимирович?
— Да, мне так кажется.
Они пошли по Неглинной, завернули на Кузнецкий. Сейчас они шли в гору. Рядом гремел обоз с фуражом: два десятка подвод, одна за другой. Кони устали, видно, шли все утро, а возможно, и ночь. Конец длинный — от Мытищ, а то и от Болшева.
— «А все Кузнецкий мост…» — с невеселой бравадой произнес Кожавин, глядя на неширокую стежку просыпанной соломы, лежащую на плоской брусчатке. Видно, в это утро грибоедовская строка обрела смысл, какого не имела прежде. — Вы уже слыхали о конференции трех?