Кузнецкий мост (1-3 части)
Шрифт:
Над островерхой крышей еще не взвились флаги союзников, а посреди круглого стола в большом дворцовом зале они были уже установлены. Форма зала была своеобразной — его потолок точно срезали косым ударом. С потолка, до которого было два десятка метров, свешивались люстры, напоминающие допотопные фонари, какими сохранила их наша память разве только в иллюстрациях к немецкой классике прошлого века. И форма зала, и эти фонари, и более чем мрачная обивка стен не прибавляли залу света. Можно было понять советскую интендантскую службу, которая, стремясь растолкать тевтонскую мглу зала, одела в красную ткань стол и кресла, а за многометровым окном разбила клумбу, расцвеченную красной геранью. Если учесть, что за круглым столом большого
Потсдамская конференция открылась в большом зале дворца Цецилиенгоф 17 июля 1945 года в 17 часов.
В зал вело четыре двери. Три из них были как бы распределены между делегациями — у каждой собственная дверь. Поэтому, когда часы показывали пять, скрип каждой из этих дверей предварил появление Сталина, Трумэна, Черчилля. Вслед за ними в точном соответствии с иерархией появлялись министры иностранных дел. Дальше иерархический строй мог быть безжалостно смят, тем более что в Потсдаме возникли и лица новые. Прежде всего фигурой не просто новой, а для такой конференции первозданной был сам коренник заглавной американской упряжки — президент Трумэн, как, впрочем, и некоторые из тех, кто помогал ему тянуть внушительный воз делегации. Справа от президента прорезался орлиный профиль государственного секретаря Бирнса, слева голубели седины Джозефа Девиса. Были и лица, которые сопутствовали старому президенту, например, стройный, со сверкающей улыбкой Гарриман или меланхоличный, с бабьим лицом Маршалл.
Итак, громоздкая машина конференции привела в движение свои большие колеса, они издали скрежет, ища упор, обернулись вокруг оси — конференция началась.
Но по традиции, прежде чем набрать скорость, конференцию дважды или трижды ощутимо тряхнуло на ухабах — обкатать повестку дня конференции значит своеобразно спроецировать дорогу конференции со всеми ее терниями, хотя внешне повестка дня может быть и приемлемой вполне: управление Германией, репарации, Совет министров иностранных дел, судьба германского флота, польская проблема…
18 июля в шестом часу вечера был оглашен проект советской делегации по польскому вопросу. Он исходил из решений в Крыму и прямо ссылался на факт установления дипломатических отношений с новым польским правительством тремя великими державами. Вывод, который делался из этого, был достаточно радикален: Англия и США порывают отношения с правительством Арцишевского и передают новому польскому правительству все фонды и ценности, принадлежавшие прежнему правительству в Лондоне. Вместе с этим новому правительству национального единения должен быть передан флот, военно-морской и торговый.
Документ был зачитан, и слово взял Черчилль. Но обычное красноречие покинуло его; казалось, в природе не существовало вопроса, который не вдохновил бы британского премьера на более чем пространный спич — он произносил его с ходу, без разбега, что называется, с места в карьер. Тем неожиданнее была пауза, которая завладела Черчиллем сейчас, трудное раздумье полонило премьера, только поблескивали надбровные дуги, покрытые испариной, да слышалось стонущее дыхание.
— Когда Гитлер напал на Польшу, мы приняли поляков у себя и дали им убежище… — произнес он и в мучительном раздумье обратил глаза к Трумэну — он точно призывал его быть судьей в споре с русскими. — Это очень важный вопрос, мистер президент, и я прошу дать мне возможность изложить
его подробнее…Его речь была эмоциональна и, пожалуй, беспорядочна — он переоценивал свой дар импровизации. Черчилль говорил, что он и его коллеги сейчас заняты ликвидацией дел лондонского правительства: подсчитываются не столь уж значительные фонды, освобождаются посольские здания, англичане готовы принять представителей нового правительства, на очереди расформирование польской армии, ее численность — почти двести тысяч человек…
— Мы хотим, чтобы польские солдаты вернулись в Польшу, — произнес Черчилль, не в силах победить печальной интонации.
— Я понимаю затруднения англичан… — отозвался Сталин. — Я знаю, сколько неприятностей лондонские поляки причинили англичанам… — Сталин, казалось, был растроган, он сострадал с той искренностью, на какую был только способен. — Но я прошу иметь в виду, что наш проект отнюдь не стремится усложнить положение британского правительства. Больше того, он имеет целью с этим неопределенным положением покончить. Если, к слову, господин Черчилль укажет нам на те места нашего проекта, которые затрудняют положение британского правительства, мы готовы их опустить…
Казалось, пришло время возликовать и Черчиллю: русские согласны на любые коррективы документа, который, по всему, был документом главным, и все-таки причины для ликования начисто отсутствовали. Суть русских требований достаточно очевидна: польское эмигрантское правительство должно самораспуститься, при этом не формально.
— Если правительство не получает субсидий, оно перестает существовать, — произнес Черчилль и в отчаянии, почти трагическом, поднял ладони, точно защищая свою грудь от удара. — Пусть русский проект рассмотрят министры иностранных дел, цель у нас одна…
Последние слова англичанина воодушевили и американского президента, он вдруг сощурился, будто ему в глаза плеснули ярким светом, отчего сетка морщин легла на его лицо.
— Я не вижу разногласий между премьером и генералиссимусом, — произнес президент с категоричностью завидной. — Генералиссимус сказал, что готов вычеркнуть спорное… В Ялте речь шла о выборах на основе всеобщего избирательного права…
— Быть может, министры рассмотрят весь вопрос, включая и выборы? — поднял усталые глаза Черчилль — сегодняшний разговор был ему не по силам.
Приехала в Потсдам Августа и со свойственной ей страстностью взялась за дело. Первые два дня все было не по ней. Она вдруг поняла, что Потсдам не обошелся без нее, и страшно возгордилась. Она всем говорила «нет», принялась перебеливать все тексты напропалую, взяла тон, который отродясь не был ей свойствен и существо которого исчерпывала формула: «Ничего не обещаю». Потом вдруг все точно рукой сняло и явилась прежняя Августа, работящая, все разумеющая, безропотно несущая свою нелегкую ношу. Бардин не мог найти объяснения столь внезапным метаморфозам, пока однажды не увидел на дворцовой аллее Августу в обществе Хомутова. Бардину казалось, что он должен был смутить Августу и Хомутова, а вышло наоборот — они точно искали встречи. Да и в том, как они приветствовали Бардина, грубо-фамильярно воздев над головой руки, была демонстрация некоей свободы и независимости, прежде всего независимости от Бардина.
На Хомутове был форменный костюм из тонкой шерсти необычного кофейного оттенка, в каких, впрочем, вскоре после победы появились и некоторые иные военные с Гоголевского бульвара, — наркоминдельские острословы окрестили этот костюм генштабистским. Форма неожиданно преобразила бывшего бардинского сподвижника, в нем появилась даже некая щеголеватость, что отродясь за Хомутовым не водилось.
— Небось в Потсдаме не первый день, а я вижу вас впервые, хорошо ли это, Витольд Николаевич? — произнес Бардин с тем радушием, которое призвано было показать: он, Бардин, помнит только добро.