Квартира (рассказы и повесть)
Шрифт:
— Никуда не денешься, придётся класть.
— Перекусить бы, а? — растопырив пальцы, Мартынюк обвёл ими Кузичева, Сергея и себя. — Как, мужики? Ради праздничка. Чтоб ветром не качало.
Кузичев открыл было конверт с премией, но передумал, вытащил из кармана брюк трёшку и сунул Мартынюку. Сергей дал тоже три рубля. Мартынюк присвистнул:
— На все?!
Кузичев показал на крановщика:
— Витьку угостим, а то нам премия, а ему — шиш.
Мартынюк понимающе кивнул, натянул на голову свою захватанную шапочку с пластмассовым зелёным козырьком и покатился вперевалочку, пиная камни кирзовыми сапогами.
— Воды минеральной возьми, — сказал вдогонку Кузичев.
И они полезли по лесам — впереди Кузичев, за ним — Сергей. Кузичев неторопливо
Не успел Сергей разойтись, как появился с пакетами Мартынюк. Оба его кармана оттопыривались. Он был весел, возбуждён, суетливо принялся городить стол: восемь кирпичей, две доски. По четыре кирпича под зад — стулья. Газеты на доски — скатерть, обломками по краям придавили от ветра — порядок. Позвали Коханова — он понял с первого намёка, в чём дело, и вылез из кабины, не забыв прихватить и книжку. Пока Мартынюк хозяйственно раскладывал закуску на газете, пока резал хлеб и чистил лук, Сергей спустился за водой, принёс трёхлитровую банку.
Когда все собрались за "столом", Мартынюк, подёргиваясь от нетерпения, разлил по кружкам сразу обе бутылки, чтобы больше не пачкаться. У Кузичева вообще была такая манера: "Зараз хоть таз, за вторую — в глаз", — не повторял. Коханов пил редко, не хотел, как он говорил, заниматься уничтожением собственных нейронов, но время от времени на него накатывало, и он уничтожал свои нейроны так, что бывалый и видавший всякие виды Мартынюк поражался. Мартынюк же больше любил пиво, не пропускал случая отметиться у пивного ларька. Сергей был равнодушен и к вину, и к пиву, а когда выпивал, никаких дурных изменений за собой не наблюдал, лишь веселел и становился разговорчивым. Он и пьяным-то ещё ни разу в жизни не напивался — был так здоров, что не брали его никакие дозы.
Выпили не чокаясь, единым духом. Ели быстро, молча, азартно. Первого хмельная волна пробрала Мартынюка. Он засмеялся с набитым ртом и пробормотал весело:
— Ничего, да? Видок ничего?
Глаза у него щурились, слезились — с Невы упруго тянуло в их сторону, и за день глаза здорово уставали.
Вид со стенки и правда как картинка нарисованная: предпраздничный Ленинград под ясным голубым небом! Корабли на Неве — серо-зелёные, в разноцветных флажках, как новогодние ёлки. Купола, шпили, мосты, парки, дворцы, каналы. Флаги, вымпелы, лозунги — алые капли в гранитно-мраморно и монолите старого Питера. А в парках — нежно-зелёный дым первой тонкой листвы. Красив, красив город — и с земли, и с неба. Чёткий, стройный, каменный. Направо, на Петроградской стороне, двумя свечками торчат минареты, между ними поблёскивает голубоватый изразцовый купол мечети. Левее горит на солнце штыковой шпиль колокольни Петропавловского собора с золочёным ангелом и крестом — отблеск мерцает, пляшет, будто крест дрожит в руках ангела. Марсово поле скрыто Летним садом. Шпиль Адмиралтейства посверкивает сквозь ветви дубов и лип, но Исаакий виден хорошо: ангелы на балюстраде, крутой золочёный купол, теремок с крестом на вершине его. А ещё левее — лобастый купол Казанского собора и чуть ближе — ярко высвеченный солнцем Спас-на-крови: витые шишковатые луковицы, ажурные кресты, тонкие подкупольные башенки, некое подобие Василия Блаженного.
Коханов со снисходительной усмешкой взглянул на Мартынюка, торопливо дожёвывая, чтобы высказаться по поводу его восторженной реплики. Был он сухощав, по-спортивному подборист, с крутым просторным лбом — с таких, видно, и пошло прозвище "лоб", потому что был он
ещё высок ростом, широк в плечах, и шея у него была короткая и толстая, как у быка. Очки на широком носу тоже были какие-то крупные, словно сделанные по специальному заказу для его широко расставленных глаз.— При строительстве Исаакия погибло несколько тысяч, — начал он, показывая в сторону собора. — На одном только золочении купола шестьдесят мужиков отравилось. А золотили огневым способом: на медные листы наносили кистями раствор золота в ртути, потом нагревали в жаровнях, ртуть улетучивалась, золото прикипало к меди. Мужики дышали парами, чахли в муках, кончались в страшных припадках и удушье. — Обводя далее растопыренной пятернёй, он продолжил: — Петропавловка — тюрьма и кладбище. На Сенатской площади палили в декабристов, на Дворцовой — расстрел.
Он вынул из-под себя книгу, на которой сидел, полистал, нашёл нужное место, прочёл:
— "У Новодевичьего монастыря поставлено тридцать виселиц четырёхугольником, на коих двести тридцать стрельцов повешены… Его царское величество присутствовал при казни попов, участников мятежа. Двум из них палач перебил руки и ноги железным ломом, а затем они живыми были посажены на колёса, третий обезглавлен… Царь велел всунуть брёвна между бойницами московских стен. На каждом бревне повешено по два мятежника. Всю зиму были пытки и казни. В ответ вспыхивали мятежи в Архангельске, в Астрахани, на Дону и в Азове…" С этого начинал Пётр Великий, а этим, — Коханов снова обвёл город широким жестом, — кончил. Вот тебе и видок! Сам пытал, сам казнил. Прогресс посредством кнута и топора… — Он захлопнул книгу и снова сунул её под себя. — В гробу я видел такой прогресс. Может, там такие головы пали, что подороже всех его нововведений!
Никто с ним спорить не стал. Сергей был согласен с Кохановым: действительно, какой, к чёрту, прогресс, когда реки крови, но что-то протестовало против такой категорической оценки — "в гробу я видел".
Не так, наверное, тут всё просто в этой самой истории, как кажется всезнающему крановщику. Всё-таки вот раскинулся перед ними великий город — сработан тёмным деревенским мужичьём. Стоит красавец, и это уже факт, никуда не денешься, — значит, какой надо было обладать могучей силищей, чтобы раскачать, поднять с лавок-лежанок, заставить копошиться, вкалывать от зари до зари, свозить со всей округи камни, строить, крепости и дворцы.
— Мой прадед строил Исаакий, — сказал Кузичев, — бумага сохранилась. Из-под Твери крепостных гнали, во как!
— Исаакий начали в тысяча восемьсот восемнадцатом, — не замедлил сообщить Коханов. — Строили сорок лет. А бумага у тебя за какой год?
— А бог её знает, давно не глядел. То ли за двадцатый, то ли за тридцатый, — ответил Кузичев.
— Смотри-ка ты! — воскликнул Мартынюк, хлопнул себя по ляжкам. — Царские бумаги имеет. А мы с ним на "ты". "Ваше высочество" надо.
— Лапоть! Величество! — поправил его Коханов. — "Высочество" присваивалось потомству императоров и королей и владетельным особам, имеющим титул герцогов, а "величество" — самим императорам, королям и их супругам. Что же ты Кузьмича принижаешь?
Мартынюк, всегда готовый к шутке и розыгрышу, вскочил, согнулся перед Кузичевым в низком поклоне.
— Простите, ваше величество! Больше не буду, век свободы не видать! Чтоб мне сто лет без премиальных! Простите, ваше величество!
Кузичев усмехнулся кончиками губ и сухо сказал:
— Пошёл вон.
Мартынюк, с красным от натуги и выпивки лицом, со слезящимися глазками, ставшими от хохота совсем как щёлки, разогнулся и сел на место.
Коханов предостерегающе поднял палец — кто-то поднимался по лесам, слышно было, как лязгали железные лестницы, скрипели дощатые настилы. Всё выше и выше — к ним! Мартынюк ловко засунул пустые бутылки под настил, прикрыл кирпичами — пригодятся. И тут же из проёма показалась голова прораба: сине-буро-малиновый берет, рыжие вьющиеся патлы, одутловатое насупленное лицо. Он вылез до пояса, покрутил туда-сюда головой, поправил папку под мышкой. Мартынюк пригласил его к столу: