Квинт Лициний 2
Шрифт:
– Давай уж портфель, горе... Пошли домой.
Она мотнула головой и спрятала портфель за спину. Вышло так несвоевременно комично, что я против воли улыбнулся. Ветерок, что хулиганил в переулке, тут же подхватил и уволок вдаль мою горькую печаль, оставив взамен спокойную уверенность.
"Все пройдет и это тоже". Фигня все это. Жизнь пройти - не поле перейти, можно и споткнуться. Один раз.
Я оценивающе посмотрел на фигурку перед собой. Нет, не отдаст портфель.
– Хм... Ну, тогда просто пошли.
В молчании мы неторопливо шагали по тихому переулку, а еще не знающее о наступлении осени солнце жарило
Я осторожно покосился на девушку. Немного изменилась за лето, еще больше похорошев. Или это я подрос и теперь смотрю на нее чуть под иным углом? Или соскучился без меры?
– Слышала, - забросил я удочку, - Набоков умер? В июне.
Тома впервые прямо посмотрела на меня:
– Нет, - удивленно дрогнула бровь, - только про Элвиса Пресли слышала.
– Ну да, и он тоже, - кивнул я, припоминая.
Память сначала сопротивлялась, словно раковина, нежелающая расставаться с замурованным сокровищем, а затем, внезапно сдавшись, выплюнула строчку, да прямо на язык; не успел я сообразить, как из меня громко вырвалось: "we're gonna rock, rock, rock, 'til broad daylight".
Я остановился, изумленно хлопая ресницами.
– Это, что... Я... Я не сфальшивил? Том? Или... Или мне показалось?
Уголки ее губ, до того поникшие, начали задираться вверх, а в милых глазах словно включился теплый свет.
– Нет, стой, - я опустил портфель, решительно расправил плечи, гордо вскинул голову и пропел. Потом, сконфуженно прокашлявшись, попробовал еще раз.
– О, щи-и-ит...
– растерянно развел руками.
– Но ведь в первый раз получилось, Том? Ну как же так?
Тома покусывала губы, пытаясь сдержаться, потом фыркнула, сдаваясь. Наш смех радостно переплелся, слился воедино и улетел, отражаясь от старых стен, в голубое небо. Мы смеялись, наконец-то открыто глядя друг другу в глаза, и это было так здорово, так легко и освежающе, словно в распаренную июльским солнцем комнату ворвался через распахнувшееся окно порыв освежающего бриза и разом выгнал прочь скопившуюся духоту.
Мы пошли дальше, а расстояние между нами хоть на чуть-чуть, но сократилось. Сантиметров на двадцать, прикинул я. Еще намного дальше, чем было в мае, но уже ближе, чем первого сентября. Мне удалось выломить из выросшей между нами стены первый кусочек. Похоже, раствор там не очень качественный...
Тома еще раз усмехнулась, вспоминая мой бенефис, а потом, быстро блеснув на меня глазами, уточнила:
– А при чем тут щит?
– Какой щит?
– не понял я.
– Ну... ты сказал "о щи-и-ит", - довольно похоже передразнила она меня.
– А... Это такое слово на великом и могучем английском, которое воспитанным леди знать не следует. Кстати, об английском...
– заговаривай ее, Дюха, заговаривай, гони любую пургу, лишь бы молчание не висело.
– Покойный Набоков - удивительный случай. Сначала он стал известным русским писателем, а потом, начав с нуля, стал заметным англоязычным писателем. Представляешь, как это сложно - владеть словом на выдающемся уровне сразу на двух языках? Двуязычные писатели бывают, но, по-моему, Набоков единственный из них, кто стал знаменит в обеих ипостасях.
– Здорово... Хотела бы я так язык выучить, - с завистью в голосе сказала Тома и вздохнула. Да, назадавали нам сегодня по инглишу - мама не горюй.
– Знаешь... Похоже, что выучить его
до такого уровня обычным людям не по силам. По последним данным разведки, где-то между двумя и четырьмя годами у ребенка есть окно возможности. Если в этом возрасте постоянно разговаривать с ним на нескольких языках, то он их все схватывает на лету, и они будут для него родными. А потом эта форточка захлопывается, и приходится зубрить языки уже годами. Кстати, редко, но у некоторых эта способность остается на всю жизнь.– Полиглоты?
– Тома ощутимо расслабилась.
– Да, они. Клеопатра, по сведениям исторических источников, свободно изъяснялась на десяти языках, Толстой знал пятнадцать, Грибоедов и Чернышевский - по девять. А в доме Набокова в его детстве говорили сразу на трех языках: русском, английском и французском - вот он всеми тремя и владел как родными.
Она брезгливо сморщила кончик носа:
– Что-то как-то мне этот Набоков не пошел. Гадость редкостная, - мы добрели до ее парадной и остановились друг напротив друга. Тома опустила портфель на землю и продолжила, чуть покраснев, - ну... У нас дома была одна его книга. Я потихоньку прочла. Написано красиво, но читать противно. Зачем такое писать? Какую идею он хотел донести? Не понимаю...
– Это ты о "Лолите"?
– глаза ее забегали и она, еще гуще покраснев, кивнула. Я продолжил, - ну да, есть такое, согласен. Но ты учти следующее. Он был аристократ, сноб и талантливый провокатор. "Лолита" на уровне сюжета - это осознанная провокация, достигшая своей цели. Но как писателя его интересовали не идеи и сюжет, а стиль и слог как способ извлечения эмоций из души читателя. Он - инструменталист, разработчик языка. И вот здесь он бесподобен. Именно так его и надо воспринимать.
– Но неужели нельзя было выбрать другой, приличный сюжет! Грязь какая-то отвратительная получилась, прилипчивая... Прочла, и внутри зудело и чесалось, как будто вся я - старый расцарапанный укус. Приличный писатель не должен такие гадости делать, - глаза Томы возмущенно блестели, она, покраснев от эмоций, говорила все быстрее и громче.
Мы еще немного поспорили. Под конец, каюсь, не сдержался - на мое лицо проскользнула-таки зловредная улыбка. Тома, заметив ее, запнулась и с недоумением оглянулась.
Да, милая, да! Мы уже минут десять топчемся у твоего подъезда!
Видимо, эта же мысль пришла в голову и Томе. Пару секунд она с великим изумлением смотрела на меня, до глубины души пораженная моим коварством, а затем подхватила портфель и ломанулась в дверь. Я помог ей совладать с тяжелой пружиной и остановился на грани света и полумрака, прислушиваясь к стремительно удаляющемуся поцокиванию.
– До завтра, Тома, - бросил в полутемноту.
Каблучки замолкли.
– До завтра, - неуверенно прозвучало в ответ откуда-то сверху.
Я широко улыбнулся и закрыл дверь. До завтра. До завтра, черт побери, до завтра!
Среда, 07 сентября 1977 года, день
Ленинград, Литейный пр.
Покорно похрустывали под ногами желто-бурые листья. Из сквера, что протянулся вдоль куйбышевской больницы, тянуло сырым и горьковатым запахом. Листва, упавшая за ограду, не тревожилась дворниками и укутала на зиму газоны плотным темно-коричневым одеялом.