Кыштымцы
Шрифт:
Пасмурный день угасал. Пеганка медленно тянул воз. Между деревьями замаячили огоньки Депо. Иван вышагивал за возом. Тулуп снял. От него недалеко и до дома. Задумался Иван и удивился, когда кто-то взял Пеганку под уздцы и властно сказал:
— Тпру!
Иван поспешил вперед и нос к носу столкнулся с бородатым человеком в шинели и солдатской папахе. В правой руке он сжимал револьвер.
— Куда прешь? — рявкнул он на Серикова, однако сам, на всякий случай, отступил назад. Иван усмехнулся — пакостлив, а труслив.
— Нахал ты, братец, не знаю, как тебя ругают. Это я тебя должен спросить — куда прешь?
— Выпрягай!
—
— Сказано — делай!
— Э, нет, коль тебе приспичило, сам и выпрягай!
— Да я из тебя, гужееда, решето сроблю!
— Опоздал. Уже германец постарался. И револьвером мне тут не маши. Не маши, говорю тебе!
— Ты и вправду, видать, фронтовик. Чей будешь-то?
— Сечкин, вылез из-за печки.
— Не скаль зубы, а то выбью! Помолись лучше перед смертью.
— Ты лучше сам помолись, тебе нужнее молитва-то. В ад попадешь, на медленном огне тебя черти там сожгут. Тем более за меня — безвинного. Я ведь гол, как сокол. И лошадь вот чужая.
— Чья же?
— Коли ты кыштымский, то должен знать Батятина.
— Батыза?
— Кыштымский, оказывается. Нижнезаводской, что-ли?
— Не твоего ума дело. А ты не Ванька Сериков, случаем?
— Угадал.
— Двигай с богом, пока я добрый. Много будешь знать — скоро состаришься.
Всю остальную дорогу Иван дивился странному происшествию.
Сложил дрова поленницей во дворе, отвел Пеганку Батятину, а тот варнак из головы не идет. Кыштымский, нижнезаводский. Верхнезаводского бы признал — свои ребята. Глаше говорить не хотел. А она заметила — что-то гнетет Ивана. Но не спрашивала, только нет-нет да бросит взгляд: мол, скажи, что у тебя там стряслось. Не удержался, рассказал. Она руки к груди прижала, глаза ее расширились. Шепотом спросила:
— Чой-то ему надо было?
— Пеганку, говорит, выпрягай.
— Свое-то ружье почему не брал?
— Кто же знал?
Она положила ему на грудь голову и всхлипнула:
— Боюсь я, Вань.
— Чего же? Хуже войны ничего не бывает. А я, слава богу, дома.
Глаша подняла на него влажные грустные глаза и сказала:
— Мне так хорошо с тобой, так хорошо, что даже страшно, а вдруг какой-нибудь ирод все это нарушит, а, Вань?
— Не городи глупость. Знал бы, не стал бы рассказывать.
— Да я, Вань, по-бабьи, не сердись. Не сердишься?
— Ну тебя! — Иван привлек ее к себе и поцеловал в теплые, немного солоноватые губы.
Говорят, что у мужа на уме, то у жены на языке. И Глаша была такая же, как все. Ее так и подмывало сбегать к соседке. Будто невзначай очутилась у Мыларщиковых — ситечко попросила молоко процеживать. Свое-то, вишь, прохудилось, а Ваня еще не успел залатать. Да между прочим и сказала:
— На мово-то вчерась какой-то ирод у Депа с наганом налетел: выпрягай, грит, Пеганку. Ужас один!
Посудили-порядили, а вечером к Сериковым заявился Михаил Мыларщиков. Заперлись они с Иваном в горнице.
— Сказывай, что у тебя там случилось, — потребовал Михаил Иванович.
Иван только головой качнул. Ах ты, Гланя-Глаша, еще и героем, поди, меня выставила. Но рассказал все обстоятельно.
Михаил Иванович сосредоточенно курил, не прерывал, изредка кидал на соседа короткие, но пронзительные взгляды.
«Не верит, что ли? — злился Иван. — А по мне хошь верь, хошь не верь… Не мне надо, а тебе, раз пришел».
— Каков из себя?
— Обыкновенный. В шинели, бородатый. Только на левую
ногу шибко припадает.Время выбора
Швейкин согласился выступать в литейке и покаялся. Тяжелый дух в литейке. Борис Евгеньевич остановился в двери — и дальше не мог пойти. Прижало удушье. Бывал здесь до ссылки, да ведь молод тогда был и здоровья отменного. А сейчас?
— Жив, мил человек? — вынырнул откуда-то сбоку Савельич — в кепчонке с козырьком, натянутой почти на глаза, в брезентовом залощенном дочерна фартуке.
— Пока жив, — через силу улыбнулся Швейкин. — Привыкать буду.
— Пошто привыкать-то? — вскинул глаза Савельич. — Уж не робить ли к нам собрался? Обожди меня, оглядись пока, я публику соберу.
Савельич исчез. Рабочие стирались возле широких ворот — через них катали в литейку вагонетки. Ворота чуть приоткрыли — дали доступ дневному свету и свежему воздуху. Приволокли откуда-то ящик, похожий на ларь, в котором держат муку. Савельич вскарабкался на него первым и проворно так, а потом протянул руку Швейкину. Но Борис Евгеньевич влез без посторонней помощи. В пролете сгрудилось человек сто, а то и поболе. Чумазые, не различишь знакомых. Пришли даже из соседних цехов. Прослышали, что выступать будет Швейкин, а его знали многие. В девятьсот первом году сделался своим человеком, когда работал учеником на газогенераторной электрической станции. В восемнадцать лет стал одним из руководителей кыштымских большевиков. А в седьмом году Швейкина и его товарищей сцапала царская охранка. Об этом даже писала газета «Уральская жизнь», которая издавалась в Екатеринбурге, этот номер газеты в Кыштыме передавали из рук в руки. Савельич газету с заметкой о судебном процессе припрятал за божницу. И лежала она там все эти годы. На днях обнаружил невзначай. Нацепил на нос очки и перечитал. Приподнесет, пожалуй, Борису Евгеньевичу — у него, поди, такой не сохранилось. Сейчас Савельич помахал рукой — тихо, угомонитесь, люди, дайте человеку слово сказать:
— Начинай, товарищ Швейкин, говори.
Борис Евгеньевич прокашлялся и начал:
— Товарищи! Вы сами видите наше положение. Советской власти только три месяца. В наследство мы получили разруху. Верхний завод стоит наполовину. Нижний — тоже! Медь, чугун, динамит лежат на складах — некому сбывать. Нет денег. Кончаются запасы муки, а местные богатеи не хотят нам сдавать излишки. Они ждут нашей гибели. Кое-где поднимаются против нас с оружием.
Борис Евгеньевич говорил горячо, убежденно. Рассказал, как убили Николая Горелова, зачитал записку, подкинутую Дукату. Перевел дыхание. Люди ждали, что он еще окажет. Кто-то не вытерпел и крикнул:
— Контру-то хоть поймали?
— Пока нет.
— Поймаем, в вагранку бросим!
— Не-е! Чугун испортишь. Так прикончим!
Алексей Савельич поглядел на Швейкина и сразу понял, как трудно ему говорить в этой духоте. Лицо Бориса Евгеньевича посерело. «Однако с характером мужик, — уважительно подумал Ичев. — Крепится, виду не подает. И чего его в литейку понесло, будто других цехов нету!»
Борис Евгеньевич уже говорил о том, что в текущий момент самой большой опасностью является германский империализм, что он двинул войска на Петроград, а Совет Народных Комиссаров обратился ко всем с призывом: «Социалистическая республика Советов находится в опасности. Поднимайтесь на ее защиту!»