Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Лабиринт Два. Остается одно: Произвол
Шрифт:

Однако и в самом деле силлогизм логически неточен. Он держится на апелляции к тезису: если Бог есть — не все позволено.

Этот тезис не вызывает возражений, ибо Бог есть гарант определенной, лимитирующей известные действия морали; это бесспорно для Достоевского. Но такая апелляция неправомерна. Если мы утверждаем: «Бога нет — все позволено», а затем убеждаемся, что позволено не все, то у нас нет никакого основания, зная тезис «если Бог есть — не все позволено», утверждать на этой основе существование божие, божественную «правду». Гораздо более логично признать ошибочность первого тезиса и предложить иной: «если Бога нет — не все позволено», что в сочетании с «если Бог есть — не все позволено» дает нам право сделать вывод, что человеку дозволяется не всякое действие, независимо от существования Бога.

Таким образом, тезис «если Бога нет — все позволено» не носит аксиоматического характера. Напротив, он ошибочен. С другой стороны, независимость нравственной

нормы от религиозного гаранта может дать нам ключ к пониманию того, почему поиски истины, предпринятые героями Достоевского, одинаково близки как приверженцам христианства, так и носителям атеистического мировоззрения. Мировоззренческие оппоненты обнаруживают принадлежность к одному типу культуры.

Существование разрыва между «теориями» героя и его экзистенциальным поведением — отличительная черта построения художественного образа у Достоевского. Он выстроил логическую схему самоубийства как выражения протеста против абсурдного, обезбоженного мира. Под письмом Самоубийцы из «Приговора» мог бы, по-видимому, подписаться не один герой романов Достоевского, в том числе и Иван Карамазов, однако эти герои не спешат выполнять самую акцию самоубийства. Вспомним знаменитую сцену трактирного разговора двух братьев Карамазовых. Что удерживает Ивана на земле?

«Я сейчас здесь сидел и знаешь, что говорил себе, — исповедуется Иван Алеше, — не веруй я в жизнь, разуверься я в дорогой женщине, разуверься в порядке вещей, убедись даже, что все, напротив, беспорядочный, проклятый и, может быть, бесовский хаос, порази меня хоть все ужасы человеческого разочарования — а я все-таки захочу жить, уж как припал к тому кубку, то не оторвусь от него, пока его весь не осилю!»

«Жажда жизни» путает логике Ивана карты. Но, Алеша, внимательно прислушивающийся к словам Ивана, замечает:

«Половина твоего дела сделана, Иван, и приобретена: ты жить любишь. Теперь надо постараться тебе о второй твоей половине (воскресить старые идеалы), и ты спасен».

В определенной ситуации «жажда жизни» может оказаться путеводной звездой, способной вывести героя из тупика «теории».

Важную роль играют «привычки порядочного человека», не допускающие Ставрогина в организацию «наших»; они же дают о себе знать в поведении Раскольникова. Обратим внимание на последний разговор Раскольникова со Свидригайловым, которого первый упрекает в подслушивании у дверей. Этот упрек необычайно развеселил Свидригайлова. Он объявляет, что в теории Раскольникова «ошибочка небольшая вышла»:

«У дверей нельзя подслушивать, а старушонок можно лущить чем попало».

Инерция порядочности и в самом деле «подвела» Раскольникова; она наглядно свидетельствует о том, что «теория» не наносит радикального удара по всему духовному складу личности, а делает в нем лишь брешь.

Таким образом, герой Достоевского не сводится к своей «теории», не отождествляется с нею, как отождествляется Самоубийца со своим «приговором». Герой Достоевского может быть ушиблен, подмят «теорией», но «теория» не в состоянии воплотиться в нем целиком и полностью, пользуясь его личностью как плацдармом для последующей идеологической экспансии. Примечательны слова Ивана:

«Центростремительной силы еще страшно много на нашей планете, Алеша».

Именно могущество этих центростремительных сил позволяет людям жить и надеяться, хотя словечко еще придает бытию тревожный и горьковатый привкус.

1972 год

Виктор Ерофеев

Остается одно: произвол

философия одиночества и литературно-эстетическое кредо Льва Шестова

1. Дар ангела смерти

Помните ли вы изображение ангела смерти? Он сплошь покрыт глазами. Он слетает на землю, чтобы разлучить душу человека с его телом. Но иногда, забывая о своей миссии, в силу особой симпатии и как знак избранничества, он дарит человеку свои глаза, и тогда, наделенный новым зрением, человек «внезапно начинает видеть сверх того… что он сам видит своими старыми глазами…

А так как остальные органы восприятия и даже сам разум наш согласован с обычным зрением, и весь, личный и коллективный, «опыт» человека тоже согласован с обычным зрением, то новые видения кажутся незаконными, нелепыми, фантастическими, просто призраками или галлюцинациями расстроенного воображения. Кажется, что еще немного — и уже наступит безумие: не то поэтическое, вдохновенное безумие, о котором трактуют даже в учебниках по эстетике и философии… а то безумие, за которое сажают в желтый дом. И тогда начинается борьба между двумя зрениями — естественным и неестественным — борьба, исход которой также кажется проблематичен и таинствен, как и ее начало…».

Такое «новое зрение» Лев Шестов находил у Достоевского. Но в первую очередь оно было присуще ему самому.

Лев Шестов (1866–1938) — влиятельная фигура в русском философском идеализме начала XX века, выработавшем специфический умственный

тип философа-духоборца, который сам как личность вовлечен в познание законов бытия, в результате чего субъективный момент получает гипертрофированное развитие, а это ведет к тому, что обстоятельства жизни философа оказывают существенное воздействие на характер и тональность его творчества. Пример Шестова в данном случае весьма показателен.

Родившись в Киеве в семье богатого фабриканта, Шестов получил образование в Московском университете, первоначально обучаясь на математическом факультете, а затем на юридическом. Закончив университет в 1889 году, молодой кандидат права написал диссертацию по рабочему законодательству в России, но опасливая цензура не допустила ее публикации. Первые статьи, Шестова были посвящены социально-экономической и финансовой проблематике, однако его интерес к литературе и философии возрастал год от года, и в конечном счете Шестов находит в философии свое призвание. В 1895 году (в тот год в киевских газетах появились первые его публикации на литературно-философские темы) Шестов пережил мучительную и затяжную нервную депрессию, которая вынудила его уехать за границу. Влияние нервного заболевания на его последующую философию следует признать весьма значительным (отметим также тот факт, что сам Шестов впоследствии постоянно связывал мировоззренческий кризис в творчестве исследуемых, им авторов — см., например, ниже случай с Ницше — с болезнью). Кризис самого Шестова определился открытием «нового зрения» — скорбного, редкого дара ангела смерти, — неминуемо; приковавшего внимание философа к теме трагизма индивидуального человеческого существования, который главным образом характеризуется фатальной неизбежностью смерти, конечного уничтожения мыслящего «я», отчаянно противящегося этому уничтожению, но также и другими причинами: болезнями, страданиями, «частными» конфликтами и, наконец, кабалой случая, в которую слишком часто попадает человек в течение жизни, чтобы не ощутить ее силы.

Пребывание Шестова за границей (Германия, Италия, Швейцария), затянувшееся с некоторыми перерывами на много лет, объясняется не только болезнью, но и его самовольной женитьбой в 1897 году на русской православной женщине, женитьбой, которую Шестов на протяжении долгого времени должен был тщательно скрывать от своего религиозно нетерпимого отца иудейского вероисповедания.

Длительная оторванность Шестова от родины несомненно способствовала тому, что философ, по сути дела, оказался в стороне от тех катаклизмов, которые переживала Россия, вступив в новый век. Шестов остается один на один с проклятыми вопросами человеческого существования, пристрастному раскрытию которых он посвящает свою эрудицию и литературное дарование. Значение трагической темы проклятых вопросов таково, что если его уменьшить, то человеческая жизнь начнет стремительно приближаться к беспечному идиотизму животного существования, однако стоит его абсолютизировать, на чем настаивает Шестов, как жизнь потеряет присущие ей краски, превратится в кошмарный сон и человек восстанет против этого образа, инстинктивно ощущая его недостоверность. В контексте современной Шестову эпохи навязчивое видение трагедии, с одной стороны, являлось противовесом однобоко «бравурному» взгляду на жизнь и человеческой «глухоте», которая дает о себе знать не только во мнении «всемства», но и в высокоинтеллектуальных философских конструкциях, создатели которых оставляют вне сферы своего рассмотрения «удел человеческий»; с другой стороны, подобное видение ставило под сомнение всякий смысл социального преобразования.

На Западе противостояние Шестова рационалистической традиции, развившееся из неприязни философа к позитивизму с его самодовольством и ограниченностью, с его отвращением к проблемам индивидуального человеческого существования, стало в известной мере моделью для позднейшей антирацирналистической реакции многих европейских писателей и мыслителей, реакции, возникшей после первой мировой войны и связанной с их разочарованием в оптимистических модификациях теории прогресса. «Мне нравится его «вызов Разуму»», [84] — писал Д.-Г. Лоуренс о Шестове, к одной из книг которого он написал предисловие. В «Мифе о Сизифе», несущем известный отпечаток свободной и образной манеры мысли Шестова, А.Камю восхищался тем, что «никакие иронические самоочевидности, никакие нелепые противоречия, которые обесценивают разум, не ускользают от него (то есть Шестова. — В.Е.)… Он отказывает разуму в его правах и начинает двигаться с известной решительностью лишь тогда, когда оказывается в центре бесцветной пустыни, где всякая уверенность превратилась в камень». [85]

84

Цит. по: Zotaruk G. D. H. Lawrence's response to Russian literature. — The Hague — Paris, 1971.— P.49.

85

Camus A. Le mythe de Sisyphe. — P., 1972.— P.41–42.

Поделиться с друзьями: