Лахезис
Шрифт:
— Штаны здесь при чем?! — просто-таки заорал я. — При чем здесь штаны? Да кто угодно может ходить в таких штанах! Я сегодня приехал только, понимаешь ты или нет — сегодня!
— А вот нас тут двенадцать человек, — возразил Мирон. — Давай спросим, хоть кто-нибудь из них хоть когда видел человека в таких штанах или нет. Давай? Или не будем? С младшего начнем: Леха, ты в таких штанах человека раньше видел?
— Нет, — ответил Леха, с отвращением глядя на мои бриджи. — В таких — никогда.
— Вчера в первый раз? — спросил Мирон, явно из скрупулезного стремления к точности расследования даже в самых незначительных деталях.
— И вчера тоже, — сознался Леха, опустив голову и еще сильнее шмыгая носом. — Вчера они были длинные. А эти по колено.
Наступила
— Кончай, Мирон, а? — миролюбиво сказал он. — Ты ж знаешь Костю, в одном классе ведь были. Его ж дома с утра до ночи воспитывают, он даже матом ругаться толком не умеет. И ножа у него отродясь не было. Ну ты ведь знаешь…
Но Мирон быстро оправился от неожиданных показаний Лехи. Напоминание Фролыча о моей благополучной московской семье оказалось для Мирона красной тряпкой.
— Вот именно! — заорал он, и в его голосе появились истерические блатные нотки. — Вот так оно и бывает всегда. Из таких вот маменькиных сынков и вырастает всякое… Дома он тихенький, в школе — отличник, пионер примерный, а малого ножиком ткнуть исподтишка — это для него самое оно! Леха! Иди сюда.
И он подтолкнул Леху плечом так, что тот чуть не упал.
— Ты не на штаны смотри, ты ему в лицо смотри. Он?
— Он, — уставившись на меня широко распахнутыми глазами, уверенно заявил Леха.
Трое парней, до сих пор стоявших чуть позади, подались вперед — у них были здоровенные колья. Правая рука Мирона, которую он держал в кармане, с широким замахом врезалась мне в челюсть. У меня потемнело в глазах, но на ногах я удержался и увидел, как Фролыч толкнул на Мирона рванувшегося ко мне Кутьку.
— Бежим! — рявкнул Фролыч, и мы понеслись по улице, а мироновская кодла летела за нами с криками и улюлюканьем. В первые мгновения нам удалось оторваться на приличное расстояние, поскольку никто из кодлы такого резкого броска не ожидал, даже Мирон, явно переоценивший убойную силу своей свинчатки. Но постепенно расстояние начало сокращаться — мне было трудно бежать из-за головокружения. Фролыч же, почувствовав, что нас догоняют, остановился, обхватил меня за колени и стал поднимать на сетчатый забор вокруг чьей-то дачи. Поверх сетки была натянута колючая проволока, о которую я разодрал в клочья треклятые бежевые бриджи и сам до крови исцарапался. Фролыч перескочил через забор без единой царапины, накинув на проволоку телогрейку. Но снять ее он уже не успел, потому что кодла была вот прямо тут, и Мирон подсаживал на фролычевский ватник Кутьку.
И тут Фролыч совершил странный поступок. Он схватил лежащий по нашу сторону забора кирпич, но вместо того, чтобы огреть им по башке Кутьку, швырнул этот кирпич в окно дачи. Зазвенело стекло, и тут же в окне возникла фигура.
— Хулиганье! — завопила фигура. — Шпана! Бандитские морды! Ах вы вот как!
Последнее восклицание было реакцией на второй кирпич, который Фролыч запулил вслед за первым. Фигура исчезла, но тут же появилась снова. И тут я почувствовал, как падаю — это Фролыч бросился на землю и подкатился мне под ноги. Я грохнулся на него и услышал, как он охнул.
Я часто представлял себе, как нам с Фролычем грозит какая-нибудь смертельная опасность, и как я в последнее мгновение закрываю его своим телом и героически погибаю, а он остается жив. Лучше, конечно, не погибаю насовсем, а остаюсь живым, хоть и тяжелораненым, и слышу, как Фролыч клянется за меня отомстить и говорит, что такого дорогого друга, как, я у него никогда не было и никогда не будет.
Так и получилось. Я упал на спину, успел увидеть вспышку, но звука выстрела уже не услышал, потому что потерял сознание. Потом уже я узнал, что выстрелов было два, и второй заряд картечи разделился между мной и Кутькой, который успел перебраться на нашу сторону забора.
Следующее, что я помню, это как меня
куда-то несут, свет уличного фонаря и Фролыча, идущего рядом и встревоженно заглядывающего мне в лицо. Потом легковая машина, где я лежал на заднем сиденье, и подушка под головой была в крови. Окончательно я пришел в себя только в больнице, на третий день.Левый глаз удалось спасти. Как сказал специалист, которому меня показали позже в Москве, шансов на это было меньше, чем один из сотни, но именно этот шанс мне и достался. Еще на лбу у меня получились две здоровые вмятины, так на всю жизнь и оставшиеся. Вообще вся левая половина лица оказалась сильно изуродованной, потому что картечь прошла сквозь щеку, выбила четыре зуба, разорвала верхнее нёбо и повредила какой-то нерв, из-за чего все лицо у меня скособочилось. Это был только первый выстрел, а второй пришелся по касательной и сорвал большой кусок кожи вместе с волосами, так что, увидев себя через две недели в зеркале, я понял, как выглядит человек, с которого сняли скальп. Кутьке же достались только случайные картечины, но зато в такое место, что он вполне мог мне завидовать. Приехавшая вскоре после стрельбы милиция изъяла у Штабс-Таракана охотничье ружье, но его самого не тронули, потому что он был отставным военным и уважаемым человеком. Нашим — моим и Кутьки — родителям милиция объяснила, что Штабс-Таракан действовал в пределах необходимой самообороны, а если они чем недовольны, то могут обращаться в народный суд. Но только вряд ли из этого что выйдет, потому что Штабс-Таракан защищал свой дом от толпы бесчинствующих хулиганов, забросавшей его кирпичами. И скорее уж Штабс-Таракан их засудит, чем наоборот, потому что этими кирпичами хулиганы разбили очень ценный трофейный радиоприемник.
Вот так и получилось, что меня стали звать Квазимодо. Я не обижался, потому что Квазимодо — это такой очень благородный персонаж из книги Виктора Гюго «Собор Парижской Богоматери», а то, что он был уродом, не так уж и важно. Тем более что со временем шрамы на моем лице стали не так заметны, как вначале, и я научился говорить так, чтобы было разборчиво. Единственное, что так и осталось, — это свернувшееся набок из-за поврежденного нерва лицо да частично снятый скальп, но сперва я просто стригся наголо и прикрывал голову черной шапочкой, а потом, когда совсем вырос, стал носить парик.
Но это все было потом, а когда с меня сняли бинты, и я впервые посмотрелся в зеркало, то страшно разревелся. До этого у меня лицо было самое обыкновенное, как у всех: нос, рот, глаза, — ничего особенного, а сейчас на меня смотрело из зеркала жуткое чудовище, все в шрамах, а шрамы были развороченными, синими, нормальной человеческой кожи на половине лица почти что и не осталось, а само лицо будто съехало куда-то в сторону, да еще и один глаз прикрыт наполовину. Мало того что я своего нового лица испугался, так еще и представил, как я выйду в таком виде на улицу или в класс войду, а на меня все тут же станут пялиться и пальцами показывать, а я этого просто даже перенести не мог, потому что уже тогда больше всего на свете ценил собственную незаметность, чтобы я на свете был, но только для себя, а для других меня будто бы и не было.
Чуть забегая вперед, скажу, что именно этого я как раз опасался напрасно, что на меня пальцами будут показывать. Первое время, конечно, малявки из младших классов бегали за мной на переменах и кричали: «Эй, Квазиморда, Квазиморда!» — но потом даже они перестали, а все, которые постарше, они вели себя очень даже деликатно и вообще старались не то чтобы даже мне в лицо не смотреть, но и вообще в мою сторону, так что незаметность моя от всего этого только усилилась.
Кстати говоря, именно Фролыч впервые и назвал меня Квазимодо. Я пролежал в больнице больше месяца, почти до самого первого сентября. Потом с меня сняли повязки, а тут как раз Фролыч вернулся с дачи и пришел меня навестить. Мог бы, конечно, и не приходить, потому что назавтра меня уже собирались выписывать домой, но он все равно пришел и увидел, на что я стал похож. Он на меня посмотрел и сказал: