Лахезис
Шрифт:
Они там зафрахтовали яхту и три недели плавали по Средиземному морю, были на Сицилии и Корсике, потом перебрались к греческим берегам, ну и так далее. От души отдохнули, пока я с ума сходил в Лефортове.
У них все варианты срочного выезда были проработаны, билеты забронированы, машины стояли наготове, на пограничном контроле полностью схвачена ситуация. Только вот про одну-единственную мелочь — про меня — они подумать забыли. Про «племянницу» Николая Федоровича не забыли, про сопровождение для беспомощной потаскушки, чтобы она в аэропортах не заплутала, не забыли, мой лучший друг Фролыч ее лично сопровождал. А со мной обошлись как с прилипшей к подметке жвачке— соскребли, отвернулись и пошли по своим делам.
Дальше — больше.
Я смотрел на загорелую Людку и все отчетливее понимал, что эти четыре с лишним месяца, проведенные ими на яхтах и курортах,
И Людка, которую ни одна из моих знакомых девушек не могла не то чтобы заслонить, но и встать с ней вровень, Людка, которая в день моего ареста кричала мне по телефону про протекшую стиральную машину, она тоже изменилась. Она как будто подняла себя на пьедестал, с которого не только стиральную машину, но и людей не очень-то и разглядишь, стала барыней, причем не только для суетящейся у стола прислуги, но и для меня. Я вдруг ощутил, что ее манера обращаться с этой самой прислугой, хоть и отличается от вновь приобретенной манеры говорить со мной, но лишь по форме: если прислуге она отдавала распоряжения, то со мной она вела себя… нет, не скажу, чтобы высокомерно, но покровительственно. Такого не было никогда.
Мне вдруг отчаянно захотелось схватить блюдо с фруктами и со всего размаху шарахнуть его об пол.
По-видимому, Фролыч что-то такое почувствовал, потому что встал и позвал меня в кабинет — выкурить по сигаре.
— М-да, — сказал он, разливая коньяк по пузатым тонкостенным фужерам, — такие вот дела… Как там Миронов себя вел, нормально? Он же у тебя следователем был?
— Он себя нормально вел, — я все же решил вставить Фролычу шпильку, — как обычно. Хотел, чтобы я тебя сдал. Очень настаивал. Даже фотографию с этой блядью показал, как вы с ней в Шереметьеве время проводите, перед рейсом.
Фролыч так искренне удивился, что даже вдруг стал как раньше.
— Ты с ума сошел! На кой черт ему нужно было, чтобы ты меня сдавал! Он и так все знал. Я тебе больше скажу, — Фролыч нагнулся и заговорил шепотом, — это же он меня вывозил. Мало того что он меня через границу провел мимо паспортного контроля, так он еще притормозил флажок. На всякий случай. Моя фамилия в списке появилась, когда самолет уже в воздухе был.
— А зачем же он меня прессовал?
— Ты не понимаешь, — отмахнулся Фролыч, возвращаясь к покровительственно-пренебрежительному тону. — Ему надо было выяснить, как ты себя намерен вести. Типа — сломаешься ты или нет. От этого зависело, с кем и о чем ему придется договариваться. Можешь считать, что он тебя на вшивость проверял.
— А откуда у него твоя фотография в аэропорту?
— Так я же сказал уже! Он от меня там ни на шаг не отходил. Сам и сфотографировал.
— Зачем?
— Для отчетности, ты что, не понимаешь? Он еще и у трапа меня снимал. У них на слово верить не принято.
— Не понимаю я всего этого, ты уж извини. Придется тебе потратить время и объяснить, что случилось. Что все это было?
— Я тебе все объясню. Но не сейчас.
— Нет уж. Либо ты сейчас же все рассказываешь, либо не рассказываешь никогда.
— Это почему?
— Да так. Лишишься слушателя. Некому будет рассказывать. Разве только в мемуарах.
Фролыч испытующе посмотрел на меня и понял, что я не шучу.
— Грозишь порвать отношения?
— Нет. Не грожу, а просто предупреждаю. Я ничего рвать не собираюсь, я их просто восстанавливать не буду.
Фролыч покраснел и яростно швырнул недокуренную сигару в камин.
— Что ты хочешь, чтобы я сделал? На колени встал? Руки тебе начал целовать?
— Нет. Этого не нужно. Просто потому, что это ничего не изменит. Я хочу знать, за что я четыре месяца отсидел в камере, пока ты грел пузо на курортах. Я хочу знать, почему при таком любовном отношении меня нельзя было вынуть из кутузки. Я хочу знать, наконец, как вообще такое могло случиться, что меня арестовали, а ты слинял из страны. Ты мне все это расскажешь, и я пойду думать, стараться постигнуть сложные интриги
свои скудным умишком.— Давай выпьем, — предложил Фролыч. — Выпьем, и я тебе кое-что объясню. За что будем пить? Хочешь — за дружбу?
— Ну тогда уж не чокаясь.
— Как скажешь. А знаешь, когда у нас все вот так же почти сломалось? Не знаешь? Я тебе напомню. Совхоз «Чешковский», второй наш стройотряд. Пятница, шестнадцатое июля. Восемь тридцать вечера. Ничего не припоминаешь?
— Нет. Ну, совхоз помню. Степь. А что там было, именно в пятницу вечером, чтобы я еще дату и время помнил?
— А я тебе скажу, что было. У нас тогда сломался трактор, мы полдня ждали, пока починят, и решили не уезжать с точки, пока не наверстаем. А водитель, который нас должен был в лагерь везти, он на чью-то свадьбу опаздывал, и ходил вокруг нас кругами, злой как сто чертей. Не помнишь?
— Нет.
— Мы к восьми закончили, забрались в кузов. Там сидений не было, мы стоя ехали. И мы с тобой вдвоем стояли впереди, держались за крышу кабины. Помнишь? Опять нет? Ну ладно, я еще напомню. Он погнал как бешеный, сперва по дороге, а потом был овраг, и он решил срезать, чтобы покороче.
— Ну предположим. А дальше?
— А дальше — когда он сиганул в овраг, машина накренилась, и я стал вылетать из кузова. На скорости в восемьдесят. Мне больше не за что было удержаться, я тебя за руку схватил. А ты, друг мой единственный, руку-то и вырвал. Это хорошо, что я удержался каким-то чудом, а то мы бы сейчас с тобой по душам не разговаривали. Вспомнил?
Нет, ничего похожего я вспомнить в первое мгновение не смог, просто ошарашенно таращился на Фролыча, потом постепенно стали выплывать из памяти размытые картинки: зеленая степь, проселочная дорога, сперва прямая, как стрела, потом резко сворачивающая влево перед протянувшимся на добрую версту оврагом, летящие в лицо струи дождя, рванувшаяся под откос, к дну оврага, трехтонка, чей-то крик за спиной…
— Это, впрочем, не так уж и важно, помнишь ты это или нет, — продолжил Фролыч. — Может, и забыл. Важно другое. Я-то это помню, все эти годы помню, но ведь ты от меня ни слова упрека ни разу не услышал, хотя тогда речь о жизни и смерти шла буквально, и ты решил, что лучше пусть ты останешься жить. Знаешь, почему я молчал? Потому что понял потом, что будь у тебя не эта вот тысячная доля секунды, а хотя бы в два раза больше, ты бы руку ни за что не вырвал, сам бы из кузова вылетел, а меня бы уберег — разве нет? Я понял, что это у тебя просто инстинкт сработал, быстрее, чем все остальное, и нельзя за это на тебя злиться, потому что такое с каждым случиться может. Но ведь я не сразу это так вот хорошо понял, а много позже, поэтому так хорошо и дату и время запомнил, что для меня сперва это было то самое время, когда лучший друг Костя решил моей жизнью за свою расплатиться. Совсем не помнишь? Нуда ладно, поверь мне на слово. Я ведь никому про это не рассказывал, да и тебе не стал бы, если бы не эта вот ситуация. Ну да, тогда обошлось все, а теперь тебе пришлось посидеть. Думаешь, мне там так уж здорово было, на курорте, зная, что ты в камере? А что я мог сделать? Ну вернулся бы, пристроился в соседней камере — и что? Уж поверь, за нас с тобой никто бы особо напрягаться не стал. А так удалось разрулить насчет амнистии и чтобы тебя там особо не тиранили. Знаешь, сколько сил потрачено было, чтобы тобой именно Мирон занимался, а не эти… которые все затеяли?
— Эти — это кто?
— Да расскажу я тебе, честное слово, только позже. Сейчас не это важно. Я хочу две вещи. Чтобы ты… ну, простил меня, что ли, и чтобы поверил, что я тебя не сдавал, не подставлял, за твою спину не прятался. Просто мы не все правильно посчитали, и ситуация временно вышла из-под контроля. И в одну секунду ее нормализовать никак не получалось. Мы же первый месяц с телефонов не слезали, все пытались что-то сделать. А потом нам сказали, что готовится амнистия, что все уже решено. Указ президенту дважды приносили, если хочешь знать, а он не мог подписать, потому что все время оживлялись… ну про это потом как-нибудь. Тут разные команды, в Кремле и около, и очень аккуратно надо было двигаться, чтобы не обострять после всей этой заварухи, чтобы дополнительно врагов не нажить. Да в конце концов, не в этом же дело! Пусть даже я ссучился совсем, сбежал и оставил тебя в этой каталажке без поддержки и помощи, но теперь я здесь, и вот мы сидим с тобой вместе, и я у тебя прошу прощения за эту свою слабость. И что? Пошлешь меня куда подальше, всю нашу дружбу похоронишь, и каждый пойдет дальше сам по себе? Ты вспомни, Квазимодо, вспомни все, как оно было. Что, все это выбросить на помойку? Валяй, выбрасывай.