Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Мы сидели на земле под кустом бузины и плели венок из маргариток; я жевала горький лист бузины, склонившись над покорными, глупыми, розовыми цветами, и ждала, что ответит Ангела. Но она абсолютно ничего не знала. До нее просто не доходило, о чем я ее расспрашиваю; она поняла лишь, что я хочу узнать про какую-то тайну, и очень обрадовалась этому. Она считала, видимо, что теперь-то мы станем настоящими подругами, раз я интересуюсь ее семьей, ее домашними делами. Положив на прелестные свои колени полусплетенный венок, она придвинулась ко мне и шепотом, словно опасаясь, что в саду, кроме нас двоих да летающих вокруг пчел, есть еще кто-то, сообщила мне: с Эмилем творится что-то неладное.

Я раздосадовано выплюнула лист. Какое мне дело до Эмиля! Меня интересует то, о чем шепчутся немки-гувернантки, сидя на скамейке в саду, и что я слышу иногда, моя посуду на кухне, возле открытой двери во двор. Вот что меня интересует: если все это правда и если Йожи взял и убил Юсти, то почему тетя Илу не убьет дядю Доми, который изменяет ей с гувернанткой? В доме играла гаммы Юдитка, играла из рук вон плохо, потом принялась рьяно колотить какую-то колыбельную песню, фальшивя и в неверном ритме; матушка вынуждена была поставить перед ней метроном. Ангела так явно ни о чем не знала, что у меня испортилось настроение, и я подумала,

что, может, все это и в самом деле 'сплетни.

Я вполуха слушала, что там болтает Ангела про Эмиля: что он не занимаемся, не сдает экзаменов, задумал уйти из дома, говорит какие-то странные вещи, а папа очень сердится и кричит на него, велит не забывать, что он, Эмиль, – сын судьи и всякие пересуды могут им повредить, и вообще велит Эмилю с оглядкой выбирать себе друзей. Юдитка терзала рояль; Ангела совсем прижалась ко мне, обняла меня за шею. Она все еще шептала что-то про Эмиля, но тут я подняла голову и взглянула на нее с таким изумлением, что даже она что-то поняла; рука ее соскользнула с моей шеи. Она замолчала; я пробормотала что-то невнятное. Открылись ворота, вошла Эльза, неся полную корзину яблок для пирога. Я очень внимательно посмотрела на нее, и она показалась мне старухой – хотя до этого ей, конечно, было еще далеко; детям любая тридцатилетняя женщина кажется старухой; правда, и молодой ее тоже нельзя было назвать, эту прямую, как палка, женщину с неподвижным взглядом, смуглой кожей и строго поджатыми губами. У нее было какое-то «испанское» лицо – только более сухое, без той страстности, какая есть в испанках. Ей пошел бы высокий кружевной воротник и пурпурно-красное платье – как у Эболи. [14] Ангела встала, одернула платье, попрощалась, держа недоконченный венок. Эльза взяла ее за руку, ласково, с материнской любовью, и повела домой. Что-то противоестественное, нарушающее разумный порядок вещей виделось мне в том, как они, держась за руки, вышли за ворота. Что это было, в чем таилась ненормальность, я не могла понять. Только взглянув на Эльзу, я вдруг с уверенностью ощутила, что все разговоры о ней – чистая правда; значит, Эльза несчастна, ей нет места в этом мире; Ангела же счастлива, ей все достается как бы само собой, все вокруг делается только ради нее, и сама семья их – словно живая картина, где все участники неподвижно застыли в определенных позах, так как Ангела ничего не должна заметить и ничто на свете не должно ее огорчить.

14

Герцогиня Эболи – героиня пьесы Шиллера «Дон Карло с» и одноименной оперы Верди.

В тот вечер, перед сном, я играла Эльзу; потом, оставив игру, задумалась: а могла бы матушка, щадя мои чувства, всю жизнь молчать, как молчит тетя Илу; и я даже села в кровати с бьющимся сердцем: слишком уж было очевидно, что со мной никто и не подумал бы считаться, что матушку и отца заботило лишь то, как сохранить или вернуть другого, если другой захотел бы уйти, и что матушка, которая любит говорить о Моцарте и иногда надевает свой свадебный венец и руки у которой от постоянной игры мускулисты, как у мужчины, – уж она-то, не задумываясь, взяла бы топор и убила отца, а потом бы покончила с собой – если бы вдруг выяснилось, что отец ей изменяет.

Я прислушалась к тишине, которую нарушали только капли, падающие из крана в кухне. Я открыла дверь: мне вдруг захотелось быть поближе к родителям. Замерев, я стояла на пороге кухни. Вокруг была тишина – та особая, говорящая тишина, которая по ночам лилась из их комнаты и которую я столько раз уже ощущала. Я затворила дверь. Мне стало стыдно, словно я подсматривала, как они спят.

У Амбруша еще горела свеча, и газовый фонарь на улице находился прямо напротив моего окна; когда я хотела читать в постели, мне не нужно было зажигать свет. Я очень люблю рассматривать юридические книги, особенно одну – историю права на французском языке: в ней красивые цветные картинки – ликторы, латинские гессеры, портрет Феодосия Великого, английские судьи на мешках с шерстью. Я легла с книгой в постель и стала играть – теперь уже лежа и мысленно, – что я судья и выношу смертный приговор Ангеле. И тут мне вспомнилось самое важное открытие сегодняшнего дня, которое чуть не позабылось за суетой и заботами об ужине. «Что это за мир, – шептала мне в ухо Ангела, – Эмиль всегда говорит, что это за мир, где судьи – такие люди, как папа. Почему, говорит, он не судит самого себя, по какому праву он вообще судит и выносит приговоры?… Вот как он говорит, – шептала Ангела под кустом бузины, – и не хочет учиться, не буду, говорит, юристом, и у него ужасные друзья, папе он сказал, что все равно все рухнет, придут бедняки и со всеми расправятся».

Я сидела в постели, книга сползла у меня с колен, я сидела выпрямившись, и на столе против кровати колебался отсвет свечи Амбруша. Амбруш пошел из комнаты – и с ним двинулся свет, на стене на одно мгновение была видна даже голова Амбруша и скользящая тень его руки, держащей подсвечник. И я снова ощутила, как зерна кукурузы впиваются мне в бедра и колени, и услышала тихий разговор; шепот Ангелы смешался с шепотом Кароя – и вдруг словно кто-то сдул завесу пыли перед «Тремя гусарами», завесу, поднимаемую по пятницам возвращающимся стадом, и я отчетливо увидела мотоцикл Эмиля приближающийся со стороны шоссе: он останавливается на окне в спальне колыхнулась занавеска, Эмиль вбегает в пивной зал, потом возвращается на улицу, бледное лицо его раскраснелось. Неожиданно, не напрягая памяти, я увидела и лицо девушки, которая сидела на мотоцикле позади Эмиля, она была в красной юбке и все поправляла ее, закрывая ноги, и не вошла в пивную, а выпила пиво, принесенное Эмилем, прямо на улице. Тогда, ночью, я поняла, что видела лицо этой девушки еще где-то – только не обратила на нее внимания, занятая другим; она была среди веселых рабочих с кожзавода, которых я видела на ярмарке в тот вечер, когда Юсти и господин Трнка вышли из дома на Кривой улице.

«Несчастная семья», – сказал ты однажды, гладя мне волосы. Ты гладил меня, как служитель в цирке гладит тигра. «Отца, которого она обожала, уже нет. Мать – шут гороховый, Эльза – израненное, обиженное существо, брат, который мог бы ее поддержать, погиб на фронте». Я взглянула на тебя снизу вверх: лицо твое было грустно, глаза затуманились состраданием. Я не ответила, закрыла глаза, и твоя ладонь, гладившая меня, стала теплее, тебе показалось, в этот вечер я буду мягче, уступчивее. Я лежала у тебя на коленях, зажмурив веки, и в глазах у меня стоял дом на Мощеной улице, огород, откуда уже исчез ставший ненужным загон для лани. Я видела Эмиля на

веранде, как он встает, потягивается, целует Ангелу и идет к дверям, на ходу сшибая на пол со стула немецкий учебник – и никто не подозревает, ни Ангела, ни я, что больше мы его никогда не увидим; он отправился из дома на станцию с пустыми руками, словно ему за сигаретами нужно было сходить до угла – и вот сыщики напрасно приходят за ним ночью, в доме только дядя Доми, тетя Илу, Эльза и Ангела, и даже в Будапеште его взяли лишь через несколько месяцев; и никто не знает, что Эмиль погиб не трогательно и картинно, как юный солдат на барельефе в университетской церкви, а прямиком взлетел в небеса; туда зашвырнул его, разодрав в клочья, взрыв на минном поле, где работал его штрафной батальон. И тогда мне снова вспомнился Карой, и я рассмеялась; ты убрал руку у меня со лба, думая, что я смеюсь над Эмилем, – а мне всего лишь пришла в голову мысль, что если бы случилось так, что не я, а Эмиль лежал бы тогда на чердаке, если бы из него вытряхивал душу Карой, ему кричал бы в лицо: «барчук», – то, пожалуй, Эмиль и сейчас был бы жив.

6

Где-то поблизости цветет розмарин; его не видно, только аромат разносится вокруг. По дорожке прошла старуха, взглянула на меня, – она, наверное, близорука, потому что взгляд ее лишь скользнул по мне, не выразив никакого удивления, что я сижу здесь на земле. Взять бы и побежать за ней с веткой розмарина; там, у того букета канн, я бы еще ее догнала. «Вот розмарин, это для памятливости; возьмите, дружок, и помните. А это анютины глазки: это чтоб думать». [15] Еще решила бы, что ненормальная. Да и бежать я бы не смогла, щиколотка все еще вспухшая. Можно было бы запеть, она бы услышала. «А по чем я отличу вашего дружка? Шлык паломника на нем, странника клюка». [16] Она бы тоже спросила, что это за песня, как Хелла. Горло у меня что-то побаливает, я даже вскрикнула – негромко вскрикнула, не сильнее, чем нужно для микрофона, потому что мне почудилось, я потеряла голос и совсем не могу говорить. Нет, голос чист. Видно, воображение разыгралось.

15

Слова безумной Офелии из трагедии Шекспира «Гамлет». Перевод Б. Пастернака.

16

Из песни безумной Офелии. (Там же.)

Я слепила из земли калач, очень славный; тут, возле меня, земля еще сыровата после утренней поливки. В самом деле красивый калач, плетеный – руки у меня ловкие. Если завтра кто-нибудь придет сюда и увидит его – то-то будет удивление; конечно, если до тех пор дождь его не смоет. Я всегда мечтала заняться каким-нибудь ремеслом, как Карасиха или Амбруш. После четвертого класса гимназии я решила, что поступлю куда-нибудь учеником, выучусь и стану самостоятельным ремесленником, открою свою мастерскую, можно будет бросить репетиторство. Когда я изложила свой план матушке, та расплакалась. Меня ожидало место и в университете: прадед все свои деньги тратил на народное образование. Матушка свято верила: для того, кто живет своим трудом, не придумать более спокойной и более уважаемой должности, чем должность учителя. Что было бы, если б я стала учительницей и учила бы детей всему, что знаю сама? «Диплом», – благоговейно произнесла матушка, а отец тихо покивал в знак согласия; я взглянула на стену, где под фамильным гербом Энчи в рамке висел диплом отца, и, кипя от злости, снова принялась за уроки, выяснять, что там несет крылатая Фама слуху Уарба и о чем Анна [17] умоляет тетю.

17

Персонажи из «Энеиды» Вергилия.

Будто мне больше не над чем было ломать голову. Наш дурак-учитель еще и заставлял нас рисовать эту самую Фаму: в своем дремучем убожестве он был уверен, что дети столь же тупы, как он, и неспособны представить то, что читают в книге. На его уроках все приходилось изображать на бумаге, – лишь после этого он убеждался, что мы поняли материал.

Я нарисовала на листе невероятно гнусного монстра со множеством глаз, ртов, углей, покрытого перьями и с угрюмым видом сидящего на какой-то башне; чудище получилось настолько отвратительным, что я сначала веселилась, а потом мне самой стало от него тошно, и я даже не посмела оставлять рисунок на столе, спрятала в папку, подальше с глаз. Interea magnas. Interea Fama… Interea Lybiae magnas it Fama per urbes. [18] Видишь, я еще помню – а ведь когда мы это учили! Во всяком случае, уже после того, как Ангела уехала из города – и все же я сразу вспомнила о ней на том уроке; я думала о ней и злилась на себя: мне хотелось прочно, навсегда ее забыть. Насколько иные у тебя воспоминания: ты родился в столице, в большом городе, здесь знакомые или даже незнакомые не станут стучать в окно с вестью, только что услышанной на базаре.

18

Строка из IV книги «Энеиды» Вергилия. «Тотчас молва понеслась меж ливийцев из города в город». Перевод С. Ошерова.

В окно кабинета к нам постучала совершенно чужая женщина; когда я подошла, она поздоровалась со мной, сказала: «Судья уезжает!» – и пошла дальше по Дамбе. Я подождала у окна: постучит ли она к Амбрушу – но она прошла мимо мастерской. Зато попавшегося навстречу резальщика остановила и сказала ему то же, что мне: дядя Доми уезжает из города.

Отца эта весть взбудоражила, и мне стало еще обидней. Отец был единственным, кто до конца понимал, что происходит; я, например, никак не могла себе уяснить, почему ни в чем не виноватый человек должен отказаться от своей должности только по той причине, что сына его разыскивает полиция. «Не поймешь ты, – печально тряс головой отец, – этого ты не поймешь». И я действительно не понимала. То, что они уезжают, и уезжают в Будапешт, было в моих глазах вполне естественным; все беспокойные люди, все, кто не был связан с городом, кто не родился здесь, всякие «пришлые» рано или поздно перебирались туда. Семья дяди Доми тоже была «пришлой», у нее здесь не было корней. Ясное дело, они должны уехать, здесь им нельзя оставаться, на них будут показывать пальцем, как на Йошку-дурачка, который вечно околачивался около шлагбаума со своей пьяной матерью и попрошайничал у приезжих. Ангела не может больше ходить к нам в школу, это тоже естественно и понятно, – но почему дядя Доми не может быть судьей где-нибудь в другом месте, это я не в силах была постичь.

Поделиться с друзьями: