Лапшин
Шрифт:
— На свадьбу не зовешь? — спросил Ханин.
— После получки, — сказал Васька, — обязательно.
Патрикеевна вдруг засмеялась и ушла в нишу.
— Психопатка! — обиженно сказал Васька.
Он вообще был склонен сейчас к тому, чтобы обижаться.
Поговорили о делах, о комнате, в которой Васька будет теперь жить, о теще.
— Теща ничего, — вяло сказал Васька, — только все меня за руку берет. Задушевная!
— А ты держись! — сказал Ханин, помолчал и засмеялся.
— Чего, Носач, потешаетесь? — спросил Васька.
— А ничего, —
— Пустяки, — сказал Васька и стал надевать перед зеркалом фуражку.
Фуражка у него была новая, и надевал он ее долго: сначала прямо, потом несколько наискосок и кзади. Ханин следил за ним, поднял руку и крикнул:
— О-то-то! Хорош!
— Хорош?
— Хорош, — сказал Ханин.
— Ладно, — сказал Васька. — До свиданьица!
Он подошел к Лапшину, подщелкнул каблуками и козырнул, глядя вбок.
— Будь здоров, Вася! — сказал Лапшин и подал Окошкину руку.
— Не поминайте лихом! — сказал Васька, по-прежнему глядя вбок.
— Чего там! — сказал Лапшин.
Попрощавшись с Ханиным, Васька взял корзину, чемодан и постель. Лицо у него сделалось совсем обиженное.
— Легкой дороги! — сказала Патрикеевна из ниши и захохотала.
— Счастливо оставаться! — ответил Васька. Лапшин и Ханин сидели на своих стульях. Ханин морщил губы.
— Заходи в гости! — сказал Лапшин.
Васька ушел, и Патрикеевна сказала:
— Баба с возу — кобыле легче.
Она достала из шкафа постель Ханина, уложила ее на пустую кровать и повесила в изголовье бисерную туфлю для часов.
— А на него я жаловаться буду! — сказала она. — напишу куда следует. Повыше групкома тоже есть начальство.
Солнце ярко светило во все большие окна, с улицы доносилась глухая музыка, и настроение у Лапшина было и приподнятое и печальное. Он сидел на венском стуле, подобрав ноги в новых сапогах, и жевал мундштук папиросы. А Ханин расхаживал по комнате с рюмкой коньяку, которую все собирался выпить, и говорил:
— Я люблю, чтобы в праздник меня помяли, люблю устать, люблю, когда колонна останавливается и девушки танцуют. Налить тебе коньяку, Иван Михайлович?
— Нет, — сказал Лапшин.
И ему вдруг захотелось не видеть Ханина и остаться комнате совсем одному, сесть у стола, упереться лбом в холодную клеенку и помолчать.
Четвертого мая Ханин выклянчил у Лапшина разрешение поехать с Бычковым на операцию. Лапшин сам поехал — экзаменовал в школе начальствующего состава, потом допрашивал, потом совещался у начальства и пришел к себе в кабинет только во втором часу ночи. Открывая дверь, он услышал, что звонит телефон, но когда вошел и взял трубку, оказалось, что уже разъединили.
На столе лежали непрочитанные в суете дня сегодняшние газеты; Лапшин сел в кресло, наморщил лоб и стал читать.
Зазвонил внутренний телефон.
Читая, Лапшин сиял трубку и сказал, что слушает.
— Иван Михайлович, — сказала телефонистка Верочка, — вас Бычков нашел?
— А ищет? — спросил Лапшин.
— Все
время ищет. — Она включила кого-то и выключила. Лапшин слышал ее говорок: «Милиция, милиция, Четыре? Даю». — Вы слушаете? — громко спросила она. — Мне кажется, что-то случилось.— Ладно, — сказал Лапшин, — посмотрим. Я теперь буду в кабинете.
Он проглотил скопившуюся вдруг во рту слюну, повесил трубку и стал ходить по комнате. Вынул часы, положил их на стол и косился на циферблат. Прошло три минуты, семь. Лапшин вызвал секретаря и велел ему послать машину с дежурным по тому адресу, куда уехал на операцию Бычков. Пришел начальник и спросил:
— Чего у тебя, Иван Михайлович?
— А черт его знает, — сказал Лапшин. — Шухер, кажется, подняли на проспекте Маклина.
— Ишь ты! — сказал начальник.
— Тут одни дядька поехал, — сказал Лапшин, — Ханин, знаешь? Я тебе говорил — пишет он чего-то про нас.
— Ну?
— Он смелый человек, но штатский, — сказал Лапшин, — в очках…
— Ат, ей-богу! — с досадой сказал начальник и стал читать газету.
Зазвонил телефон. Лапшин спокойно взял трубку и узнал голос Бычкова.
— Ну? — угрожающе спросил он.
— Товарищ начальник, Ханина ранили в живот, — сказал Бычков, — положение опасное.
— Что? Ханина ранили в живот? — повторил Лапшин. — Ну?
— Я сам в клинике, — говорил Бычков, — положение очень опасное. Приезжайте, пожалуйста, очень опасное положение!
Лапшин повесил трубку и подумал.
— Кто вам разрешил посылать журналиста на такое дело? — фальцетом спросил начальник. — Я вас под суд отдам!
— Слушаюсь, — сказал Лапшин. — Можно идти?
— Можете!
Лапшин сделал кругом, спустился вниз и сел за руль машины. Возле ворот клиники стоял Бычков в расстегнутом макинтоше и в кепке блином.
— Ну? — спросил Лапшин.
— Краденой обуви не оказалось, — говорил Бычков, идя чуть сзади Лапшина по дощатому узенькому тротуару во дворе клиники, — ни одной пары, перепрятали. Так. Тогда я беру в тумбочке враз четыре паспорта, один стертый, и документики.
— Короче! — сказал Лапшин.
— Пока я шурую, — заторопился Бычков, — этот кулак просит разрешения с ребенком проститься. А Ханин ему: «Пожалуйста!» А он из-под ребенка браунинг и как начнет сажать! Я с антресолей ему на холку. Ну сбил, обезоружил. Так. Теперь сюда, в подворотню, товарищ начальник.
— Умирает? — не оборачиваясь, спросил Лапшин.
Они вошли в дверь с блоком и очутились в вестибюле клиники. Ярко блистали грушевидные лампы, и старик швейцар без ливреи, в одной фуражке с золотом и в деревенской рубахе, сидя на диване, вязал чулок.
Бычков скинул макинтош и кепку, положил на диван возле швейцара и разгладил ладонью волосы. Швейцар принес им халаты, и теперь сделалось видно, какое у Бычкова измученное и задерганное лицо.
— Я полностью несу ответственность, — тихо и быстро говорил он в спину Лапшина, когда они поднимались по лестнице, — полностью, лично я. Обманул меня враг…