Largo
Шрифт:
Вася убежден, что такая рука есть. Стасский грозит мистическим гневом. И не странно ли, что все мы такие разные и друг другу чужие: — я, моя Аля… «Моя» — он вздохнул. — "Мендель Дреллис, дети Чапуры, Вася — вдруг стали на одной доске, вышли на одну сцену, на одну житейскую арену. Замученный Ванюша нас как-то всех связал. Как то он нас и когда развяжет?"
Остывающий самовар на столе жалобно пел песню. Не к добру.
Яков Кронидович хотел разорвать написанное.
"А!.. все равно"… — подумал он и приписал внизу: — "Тебе, моя милая Аля, скучно все это. Может быть и вообще тебе скучно? А как Петрик и твоя езда с ним?.. Самое лучшее, если бы ты поехала в Захолустный Штаб к родителям. И им это была бы такая радость!.."
XX
Петрик не знал, радоваться
Когда Валентина Петровна была дивизионная барышня Захолустного Штаба, сладкое воспоминание детства и юности, и воспоминание чистое, — он мог успешно бороться с любовью, и пребывание в холостом лейб-драгунском Мариенбургском полку, солдаты и лошади, полковая семья, в настоящее время Кавалерийская Школа, как основательная подготовка к командованию эскадроном, с избытком наполняли его жизнь и в ней оставалось место лишь для веселых эскапад с Портосом, или Бражниковым, мрачным на вид Сумским гусаром, да для какого-то интересного и, во всяком случае, не банального флирта с нигилисточкой. Алечка Лоссовская была детство — счастливая невозвратная пора. Невозвратная — и вернуться к прежней старой любви было нельзя. Он увидал ее в день ее праздника и она ослепила его.
Прошло Благовещение — он был в церкви, бродил по улицам и не мог вытеснить поразившего его образа расцветшей "госпожи нашей начальницы". Не заржавела старая любовь, но засверкала новым, прекрасным блеском. Платья Валентины Петровны — он видел ее в городском taillеur'е и в розовом вечернем туалете — ее прическа, блеск глаз цвета морской воды, ставших большими, манера щуриться, чуть-чуть напоминавшая девочку Алю, прекрасный рост, легкая стройность — все говорило о женщине, — а она была и должна была остаться богиней, недосягаемой и недостижимой — «божественной». И Петрик сгорел бы в своей, вдруг точно из-под пепла раздутой и разгоравшейся любви, если бы не служба, не школа, не лошади, не занятия, бравшие целый день и не дававшие ему времени думать.
Петрик был влюблен в Валентину Петровну — он это сам себе прямо и честно сказал: — "Да… лучше не бывает женщин"… — но вспомнил советы командира своего холостого полка — барона Отто-Кто — "от лучших-то лучше подальше", и прогнал мечты "о ней", стал думать о школе, о своей Одалиске, готовившейся на скачку, об эскадроне, о славном лейб-драгунском Мариенбургском полке.
Он бодро шел в школу. Было туманное мартовское утро. Мягко по тающему снегу, налипшему на панели, позвякивали шпоры, ножны сабли холодили горячую руку. Кругом спешили такие же офицеры с палочками «филлисами» под мышкой. Рабочий день наступал. Он шел, а в ушах его звенели звуки рояля, слышался голос Лидии Федоровны; — "погоди! для чего торопиться"… Бурно колотилось сердце.
Портос обогнал его на своей машине… Бражников проехал мимо на извозчике, помахал приветливо рукою и крикнул хриплым непроспавшимся голосом: — "Здравствуй, Петрик".
Дубовая дверь манежа отворялась и хлопала на блоке. В проходе на кафельном в клетку с узорами полу, от нанесенного снега и опилок было скользко. Сверху, из просторной ложи, выходившей на два манежа, с тяжелой балюстрадой, навстречу входившим скакал на картине великий князь Николай Николаевич. В алой гусарской фуражке, в темно-синем с золотыми шнурами доломане, он на громадном сером коне прыгал через жердяной чухонский забор, стоявший на зеленом лугу. Подле портрета, у камина грелись офицеры. У барьеров ложи собравшиеся для езды офицеры — кто сидел на стульях, кто стоял. В углу, у камина, кутаясь в пальто с барашковым воротником, сидел худощавый горец, начальник отдала наездников полковник Дракуле и о чем-то спорил с заведующим старшим курсом рыжебородым ротмистром Дугиным. Кругом шумели голоса четырех смен офицеров. Манежи вправо и влево клубились белым паром. Там только что кончили езду смены наездников и эскадронной учебной команды и солдаты проваживали запотелых лошадей. Стучали доски убираемых барьеров.
Петрик поднимался по широкой лестнице в ложу. В голове еще стоял образ Валентины Петровны, и звенело в ушах: — "погоди, для чего торопиться…".
Как в парной бане, тускло и глухо слышались ему голоса. Он
здоровался, улыбался и постепенно отходил.— Lе chеval prеtе pour la fеmmе, mais la fеmmе nе prеtе pas pour lе chеval.
Это сказал хриплым голосом Бражников, ненавидевший школу. Богатый барич, бабник — он томился в школе среди соблазнов петербургской жизни.
Ему что-то возразил Портос.
— Пагады, зачэм гаварышь неправду, — с кавказским акцентом говорил Дракуле, — сила нужна, канэшно, но искусство нужнее. Я тэбе всякую лошадь на пассаж поставлю и Филлис ставил, когда ему семьдесят лет было.
— В руках ставили. С вестовым бичом подбивали.
— Зачэм в руках?
— И чего Лимейль преследует итальянскую школу, — слышался в другом углу голос Зорянко. — У Дугина вся смена работает по-итальянски — и посмотрите, какие прыжки!
И опять хрипел Бражников:
— Муж мой наездник — наездница я… Днем на коне… А…
— Господа офицеры! — скомандовал, вставая со стула, Дракуле. В манеж поднимались помощник начальника школы, генерала Лимейля, генерал князь Багратуни и начальник офицерского отдела, полковник Драгоманов.
Драгоманов взглянул на круглые часы, висевшие над портретом — они показывали ровно девять — и когда князь Багратуни, откозырнув офицерам, мягко сказал: — "господа офицеры" — властно, начальническим голосом скомандовал:
— Попрошу по коням!
Рабочий день начался.
XXI
Он тянулся для Бражникова и Портоса длинный и утомительный, летел для Петрика, веселый и интересный, с девяти часов утра до пяти вечера с часовым перерывом на завтрак.
Выездка, доездка и вольтижировка занимали время до двенадцати. Манеж, манеж и опять манеж. Гнедые лошади, еще не вполне развитая молодежь — выездка под руководством терпеливого и настойчивого ротмистра Аделова, рыжие лошади пошустрее, и гибче — доездка под руководством ротмистра Дугина, все одна и та же «сокращенная» рысь десятками минут, принимания, крики инструктора-учителя: — "повод! шенкель! мундштук!" Запах конского пота. Промокшая конскою слюною перчатка, когда, работая "в руках", водили лошадей в поводу по манежу, заставляя открывать пасть и, закрывая, сгибаться в затылке, крики поощрения — "ай-брав!", похлопывание по шее… Барьеры — жердяной у стенки, закрепленный наглухо; досчатый красный, так называемый «гроб», канава, зияющая посередине манежа, мерный топот галопа и в такт ему дыхание лошадей… Все то же и то же — второй год школы для Петрика; все то же и то же впереди на многие годы — такова жизнь кавалериста-наездника.
И нужно было быть Петриком, чтобы любить это, и в этом забывать все.
Ни Бражников, ни Портос, работавший в смене причисленных к генеральному штабу, не видели разницы между лошадьми: что выездка, что казенная, что собственная: все были «звери» и часто — неприятные тупые звери. Они закидывались и обносили на барьерах. Они могли упасть и убить, как убила в прошлом году штабс-ротмистра Рыбкина на этом самом гробу опрокинувшаяся с ним лошадь. Они работали с тоскою и отвращением. Не то была школа для Петрика. Его «выездка» — гнедой конь Мармелад, его «доездка» — рыжая кобыла Лиана, «казенный» Сопруновский Аметист и собственная чистокровная Лазаревская Одалиска — это все были для Петрика живые существа с душою и с понятием. Он их любил. Лиана гнулась не так, как Мармелад, и Аметист был как старый, добрый друг. Петрику казалось, что, когда шел он мерным галопом на полуторааршинный забор и колебалась его в бронзу отливающая грива, он прял ушами и точно говорил: — "не бойся, барин, не подведу!" Был он, как славный мужик-степняк, преданный Петрику. А Одалиска! — Для Петрика Одалиска была целая история. Он завоевал ее, он покорил ее и она отдалась ему, как отдается гордая девушка, вдруг горячо полюбившая своего мужа.
И потому-то эти часы рыси и галопа, пропотелого насквозь кителя для Петрика не были мучением. В обработке своих лошадей он видел цель жизни.
На третьем часе — чиновник Алексеев, сухой человек, ему можно было дать и тридцать и пятьдесят лет, точно на всю жизнь заведенный, чтобы прыгать с лошади и на лошадь, учил вольтижировке. Обтянутая одним троком с ручками, жирная вольтижерная лошадь бегала по маленькому светлому манежу.
В такт ее скоку отсчитывал темп Алексеев.
— Раз-два-три-четыре!.. Толчок! Сильнее ногами…Мягче в седло…