Ларк-Райз
Шрифт:
Перекрикиваясь через борозды, пахари не называли друг друга «Миллер», «Гаскинс», «Таффри» и даже «Билл», «Том» или «Дик», поскольку у каждого из них было прозвище и они охотнее откликались на Красавчика, Тыкву или Ходока. Зачастую о первоначальном происхождении этих кличек не помнили даже их носители; но о некоторых можно было догадаться по чертам характера. У Кривого или Косого имелось легкое косоглазие; Старый Заика страдал косноязычием, а Пужин был прозван так за то, что, когда ему хотелось перекусить на работе, он говорил: «Пора мне пужинать», используя старинное слово «паужин», которое со временем превратилось в «полдник».
Когда несколько лет спустя Эдмунд некоторое время работал в поле, возчик, задав ему какой-то вопрос и поразившись дельности ответа, воскликнул: «Ну, па-а-рнь, ты мудрец,
Иногда в поле вместо дружеского оклика плугаря раздавался низкий шипящий свист. Это был условный знак, предупреждавший о приближении Старика Понедельника – управляющего фермой. Тот ехал по бороздам на своем маленьком длиннохвостом сером пони, сам такой долговязый, а его конек такой низкорослый, что ноги всадника почти касались земли. Краснолицый, морщинистый старик с физиономией щелкунчика размахивал своей ясеневой палкой и кричал:
– Здорово, ребята! Эй! Что это вы там делаете?
Он отрывисто расспрашивал их, время от времени отыскивал какие-нибудь изъяны, но в основном был довольно справедлив в своем к ним отношении. Однако в глазах работников управляющий имел один большой недостаток: он сам вечно спешил и поторапливал остальных, а этого они не выносили.
Прозвищем Старик Понедельник, или Десять Утра, его наградили много лет назад, когда произошла какая-то заминка в работе и он, как рассказывают, воскликнул: «Уже десять утра! Сегодня понедельник, завтра вторник, послезавтра среда – половина недели миновала, а ничего не сделано!» Разумеется, это была заглазная кличка; в глаза ему говорили «да, мастер Моррис» и «нет, мастер Моррис», а также «посмотрю, что можно сделать, мастер Моррис». Самые робкие даже обращались к нему «сэр». Но как только управляющий фермой отворачивался, какой-нибудь шутник одной рукой показывал кукиш, а другой хлопал себя по ягодицам и тихонько приговаривал: «Фиг тебе, старый черт!»
В полдень, определив его по солнцу или по сигналу обладателя одного из старинных часов-луковицы, передававшихся от отца к сыну, пахари прерывались на обед. Лошадей распрягали, отводили к живой изгороди или стогу сена и вешали им на шею торбы [10] , а мужчины и мальчики располагались на расстеленных рядом с животными мешках, откупоривали жестяные бутылки с холодным чаем и разворачивали красные платки с едой. У иных счастливчиков имелись хлеб и холодный бекон – возможно, верхняя или нижняя корка домашней буханки, на которую клали маленький кусочек бекона, а сверху – ломоть хлеба, называемый «покрышкой» и предназначенный для того, чтобы не приходилось дотрагиваться до мяса рукой и было удобно манипулировать складным ножом. Употребление этого блюда было опрятным и благопристойным: маленький кусочек бекона с хлебом отрезали и одним движением отправляли в рот. Менее удачливые поедали хлеб с лярдом или куском сыра; а пареньку с остатками холодного пудинга шутливо советовали не измазать «евонной патокой» уши.
10
Торба – мешок с овсом, надеваемый на морду лошади.
Пища вскоре исчезала, крошки с красных носовых платков стряхивали птицам, мужчины закуривали трубки, а мальчики бродили с рогатками вдоль живой изгороди. Самые старшие из мужчин нередко проводили этот час досуга, обсуждая политику, последнее громкое убийство или местные дела; но бывало, особенно если среди них находился любитель такого рода вещей, работники коротали время, пересказывая истории, которые женщины стыдливо именовали «мужскими байками».
Байки эти, травившиеся исключительно в поле и никогда не звучавшие за его пределами, составляли своего рода деревенский «Декамерон», который, кажется, существовал веками и, перекатываясь из поколения в поколение, нарастал как снежный ком. Рассказам этим полагалось быть чрезвычайно непристойными, и мужчины постарше после таких посиделок говорили: «Я встал и убрался восвояси, потому как больше не мог этого выносить. У них изо рта полился жупел, когда они принялись молоть своими грязными языками». Какими были эти байки в действительности, знали только мужчины; но, вероятно, скорее грубыми, чем сальными. Судя по нескольким образчикам, случайно подслушанным школьниками, они состояли в основном из фраз «он сказал» и «она сказала», а также обильного
перечисления тех частей тела, которые тогда именовались «срамными».Песенки и куплеты того же содержания распевали только на пашнях и под живыми изгородями и нигде больше не повторяли. Иные похабные вирши были состряпаны столь ловко, что исследователи данной темы приписывали их авторство какому-нибудь распутному сынку священника или профессора. Возможно, кто-то из этих молодых безобразников и приложил руку к сим сочинениям, но столь же вероятно, что они родились сами собой, ибо в те времена, когда церковь посещали все, в памяти людей хранилось много гимнов и псалмов, и кое-кто весьма удачно их пародировал.
Возьмем, к примеру, «Дочь псаломщика». Однажды рождественским утром эту девицу послали в церковь сообщить отцу, что после того, как он ушел из дома, прибыл рождественский подарок – мясо. Когда она добралась до церкви, служба уже началась, и паства во главе с ее отцом уже прочла половину псалмов. Ничуть не смутившись, девица бочком приблизилась к батюшке и нараспев произнесла: «Отец мой, мясо принесли-и-и, что мне и матушке с ним де-е-лать?» Последовал ответ: «Скажи ей, пусть зажарит толстый край и сварит то-о-нкий, а мне пусть пудинг пригото-о-вит». Но столь невинная потеха не устроила вышеупомянутого шутника. Он нарочно тянул самые двусмысленные рифмы, а затем начинал импровизировать, вставляя в текст имена всем известных любовников и подымая на смех отцов первенцев. Хотя девять из десяти его слушателей относились к этому неодобрительно и чувствовали себя чрезвычайно неловко, они не делали ничего, чтобы удержать его, лишь мягко замечали: «Тише, не то мальчики услышат!» или: «Осторожно! Кажется, там по дороге женщина идет».
Но проделки бесстыжего скандалиста не всегда спускали ему с рук. Настал день, когда рядом с ним очутился молодой отставной солдат, вернувшийся домой после пятилетней службы в Индии. Он вытерпел одну-две такие на ходу сочиненные песенки, а затем, покосившись на исполнителя, коротко велел: «Поди-ка прополощи свой грязный рот».
Ответом был громкий куплет, в котором фигурировало имя оппонента. Тут бывший солдат не выдержал, вскочил на ноги, схватил похабника за шиворот, повалил на землю и после рукопашной напихал ему в рот земли и мелких камешков.
– Вот, это намного чище! – промолвил он и отвесил противнику последний пинок по ягодицам, а парень, кашляя и отплевываясь, скрылся за изгородью.
В поле до сих пор еще работали несколько женщин, но, как правило, не вместе с мужчинами и даже не на одном поле; у них были свои обязанности: прополка и рыхление, сбор камней, обрезка ботвы у репы и кормовой свеклы; а в сырую погоду – починка мешков в амбаре. Говорили, что раньше тут обитала большая артель полевых работниц, необузданных, порочных созданий, иные из которых считали, что четыре-пять внебрачных детей – это сущие пустяки. Их время прошло; но, памятуя об их репутации, большинство сельских женщин испытывали отвращение к полевым работам. В восьмидесятые годы в поле трудились около полудюжины женщин из Ларк-Райза, по большей части – респектабельные особы среднего возраста, которые, вырастив детей, имели теперь досуг, любили жизнь на свежем воздухе и желали заполучить несколько лишних шиллингов в неделю, которые могли бы назвать своими.
Они трудились с десяти до четырех, с часовым перерывом на обед, рассчитывая время так, чтобы управиться с домашними делами утром, до того, как уйдут в поле, и успеть приготовить мужу ужин по возвращении домой. Их жалованье составляло четыре шиллинга в неделю. Они работали в чепцах, подбитых гвоздями башмаках и мужских пальто, повязывая вокруг пояса грубый передник из мешковины. Одна из них – миссис Спайсер – была первой, кто надел брюки; она щеголяла в вельветовых штанах своего мужа. Другие шли на компромисс, натягивая обрезанные штанины вместо гетр. Крепкие, здоровые, обветренные, твердые, как гвозди, эти женщины трудились в любую погоду, кроме совсем уж ненастной, и заявляли, что «вовсе рехнутся», если им придется весь день сидеть дома взаперти.
Прохожему, увидевшему, как работницы гнут спины в поле, стоя в ряд, они могли бы показаться похожими, как горошины в стручке. Ничего подобного. Была среди них Лили, единственная незамужняя женщина, большая, сильная и неповоротливая, как ломовая лошадь, смуглая, как цыганка, с въевшейся в кожу глиной и всегда пахнувшая землей, даже в доме. Много лет назад ее бросил мужчина, и она поклялась, что не выйдет замуж, покуда не воспитает мальчика, которого родила от него; по мнению ее соседей, клятва была совершенно излишняя, поскольку Лили принадлежала к числу очень немногих по-настоящему уродливых людей.