Ласточка
Шрифт:
– Почему, дочка?
Ника пожала плечами.
– Уроды все. Малыши описанные. Мамы им памперсы забыли поменять, они так в школу и поперлись с утра. Ходят, памперсов своих стесняются.
– Ника! – воскликнул Антон. – Ты что?.. Что ты все подряд говоришь!
– Пап, ты спросил – почему, я тебе ответила. Ты ужасаешься. Хорошо, я не буду ничего говорить.
– Ника… – Антон примирительно притянул дочь к себе. – Прости. Я не готов слышать от тебя такие взрослые и… гм… категоричные слова. Ну… не нравится никто, и хорошо. Мне тоже мало кто нравился в юности. Влюбишься в один момент, я тебе обещаю. Только мне расскажешь, ладно? Обещаешь не скрывать от меня ничего?
Ника легко кивнула.
– Ну вот. А так… Я считаю, что у нас много поводов радоваться. Даже несмотря на то, что Артем… и что мамы сейчас нет с нами и… да, если честно, непонятно, когда она вернется.
Ника погладила отца по голове. Сам он не слишком уверенно говорит. Как она может ему поверить? И как радоваться очевидному? Может, представить на мгновение,
Ника решительно встала и стала разбирать коробки с игрушками. Лучше что-то делать, чем запутываться в собственных страданиях, неудовольствиях и сомнениях.
Глава 6
Анна помедлила на тропинке. Она не хотела встречаться с настоятельницей. Вчера у них был неприятный разговор. Меньше всего Анне хотелось, чтобы между ней и Богом кто-то вставал. Какой-то человек, женщина, мужчина – неважно. Здесь часто говорят, что в монастыре нет мужчин и женщин, что стирается граница и остается только человеческая душа. Наверно, это должно быть так. Но Анна этого не чувствует. Сколько бы монахини ни усмиряли и ни укрощали свою женскую суть, но когда приезжает отец Василий, духовник их монастыря и одновременно мужской пустыни, все как-то оживляются, воодушевляются. Наверно, это ее греховная мирская сущность так говорит. Кто-то из монахинь давно не видит мужчин и женщин, видит лишь человека, его душу. Его веру или безверие, его боль и сомнения, слышат одну лишь молитву, на другом языке просто ничего не понимают. А кто-то – усмиряй не усмиряй плоть – смотрит на симпатичного, улыбчивого, зеленоглазого отца Василия вполне женскими глазами, невольно кокетничая, лишний раз улыбаясь без повода, розовея, оправляя черное платье, туго затянутое широким грубым ремнем…
Анне все время казалось, что многие вокруг нее как будто принимают участие в какой-то игре. Ей никогда не нравилось выражение «жизнь – это игра», тем более «жизнь – это театр». И лишь здесь она стала понимать его. Да, наверно, так устроен человек. Он всегда во что-то играет. Его суть такая, он не может по-другому. По-другому ему невыносимо скучно. Те, кому не во что играть, находят себе лазейки, отдушины, наблюдают за чужими играми, в конце концов. Разве она раньше не играла? Когда снимала свои репортажи, когда общалась с матерью Антона, ревновавшей ее к сыну, как положено, с самого первого дня знакомства. Играла, и игра эта и была сутью ее взаимоотношений с родственниками, сутью работы.
Здесь, в монастыре – тем более. Никто не понимает, почему она здесь. Точнее, все думают, что им понятно, но она не собирается никому это рассказывать. Сколько бы кто ни пытался лезть к ней в душу, она туда никого не пустит. В ее душе – черное, бездонное, в котором она утонула. Да, ей плохо, но когда ее начинают оттуда вытаскивать, ей становится еще хуже. Особенно если люди пытаются говорить с ней от имени Бога, вот как мать Елена вчера.
Поначалу Анна пыталась объяснить – да, она пришла сюда, потому что ищет у Бога помощи. Но помощь ей пытаются оказать люди, причем очень своеобразную. Чем больше они говорят – сами не зная о чем, ведь никто не знает, что такое Бог, – тем больше раздражают Анну. Ей нужно молчание. Но ее не благословили молчать. Как странно. Когда раньше кто-то уходил в скит и молчал двадцать лет, он ни у кого не спрашивал разрешения. Но в нашем обществе другие игры. В это никто теперь не играет. Не может Анна уйти в лес, построить там себе избушку и жить одна. Найдут, попросят разрешение на строительство, документы на землю… И, главное – не разрешат молчать. Заберут в психиатрическую клинику и заставят говорить. Есть где-то такие отшельники, в сибирской тайге. О них шепотом рассказывают и считают их отступниками от истинной веры, потому что молиться Богу нужно в церкви, а не в хижине, сложенной из кусков рубероида и фанеры.
– Понимаешь, Анна, – говорила настоятельница вчера, – тебе нужно смягчить твою душу. Ты должна каяться, и тогда тебе Бог даст прощение, к тебе придет спасение.
– Я постоянно разговариваю с Богом.
– Ты не разговаривать должна, а молиться! Открывать душу. Я же тебе говорю – каяться. Просить о спасении. Отчаяние хуже всяких зол,
сестра.Анна молчала. Это бесполезно. Отчего эта женщина думает, что она лучше Анны знает, что ей нужно? Отчего она уверена в своей избранности и имеет право учить Анну? Анна и так чувствует присутствие Бога, и ей для этого человеческие слова не нужны. Его присутствие не выскажешь никакими словами.
– Ты упорствуешь в своем унынии. А это грех. Ты должна радоваться.
– Чему? – все же спросила Анна, хотя давала себе слово – слушать, кивать (игра такая, что поделаешь!) и уходить прочь, в свой мир, в котором ей гораздо лучше.
Лучше всего вообще не говорить ни слова, ни с кем. Ждать ночи. Ночью ей снится Артем, живой, веселый. Да, конечно, есть еще Ника. Иногда и она снится, и это очень раздражающие сны. Потому что во сне Анна любит Нику, как раньше, когда она не разделяла детей, не думала о том, кого любит больше. Ее мир был заполнен светом, любовью, с тех пор, как она встретила Антона, у нее все было прекрасно. До этого жизнь была хорошей, нормальной, удачной, но с того солнечного морозного дня, когда Антон подошел к ней, вообще все понеслось, как в сказочной карусели. Родилась Ника, здоровая, активная, красивая, веселая, умненькая, встала на лыжи, они вместе проводили столько времени в лесу, на трассах, летом тоже ездили в горы, гоняли на велосипедах, такие похожие с Антоном, и правда половинки. Несколько лет назад умерла ее мать, как-то неожиданно, никто не думал, что она болеет, но Анна утешала себя тем, что мать не страдала перед смертью, как многие, и рана довольно быстро заросла. Тем более, что вокруг нее были ее любимые – муж, Ника и, конечно, источник света и позитивной энергии Артем. Таким подвижным детям обычно положено смеяться и плакать без остановки. Но Артем не плакал, он только смеялся, находил радость во всем. Делал все быстро, энергично, как будто энергия обоих родителей в нем не удвоилась, а удесятерилась. Некоторые родственники и знакомые говорили, что надо бы его осаживать, что он слишком активен, это нездорово, но убедить Анну, что смех и свет, которые не выключаются никогда, – это плохо, не мог никто.
За два дня до трагедии Анна с Антоном записали Артема в школу, можно было сделать это по Интернету и успокоиться, но они еще и пошли по старинке, взяв сына за руку, посмотрели школу. Анна так ярко себе представляла, как осенью они отправятся с цветами и новым ранцем в школу, как Артем будет расти, видела его большим, подростком… Нет, нет и нет. Невозможно поверить. Дни идут – недели, месяцы, вот уже пошло на третий год. А во снах он живой, смеется, берет ее ручками за шею, шепчет ей в ухо: «Мама, мама…» Правда, последнее время стали сниться другие сны. И тогда Анна просыпается в слезах и не знает, куда ей деваться. Ведь у нее была единственная отдушина – ее сны. А теперь в снах Артем уходит. Уходит в лес, уходит к темному озеру, уходит к своей бабушке, ее матери, и она ничего не может поделать. Кричит, зовет его, пытается остановить, но у нее нет голоса во сне, нет сил…
Анна посмотрела на себя в маленькое зеркало, заправляя волосы в прорез глухого апостольника. Она хотела снять зеркало со стены, но воспротивилась соседка. Конечно, она бы предпочла быть в келье одна. Поначалу ей мешала другая женщина, но потом она привыкла. Не отвечала на вопросы, не разговаривала, да и все тут. Соседка поменялась, потом опять поменялась. Никто не хотел жить с молчащей Анной. У монахинь своей воли нет, но они ходили и потихоньку просили игуменью перевести их в другую келью. В монастыре не поощряются словоохотливые и заводящие дружбу личности, но упорное молчание Анны было обращено не к Богу, а в саму себя, оно пугало и раздражало по-человечески любого, кто оказывался рядом. Месяца два вообще никого не было. Когда к ней поселили пожилую сестру Гавриилу, бодрую, резкую, которая стала настойчиво увещевать Анну, добиваться ответа, она пошла к настоятельнице и спросила, нет ли возможности отвести ей отдельную келью.
Келья нашлась – в старом корпусе, крохотная, темная, с маленьким, в две ладони окошком под самым потолком, и вторым окном – узким, как бойница. Но это была именно жилая келья, потому что кровать в ней была когда-то построена вместе со стеной – каменное ложе. Оно очень понравилось Анне. Ровное, жесткое, всегда прохладное. Зимой в келье было холодно, но это не пугало Анну. В холоде лучше спится, сон глубже. И вот в эту келью в конце зимы привели полную, испуганную девушку и поставили ей кровать. Да, место для кровати было, у двери. Но Анна не понимала, зачем так тесниться. В других кельях гораздо больше места, освоившись в монастыре, она знала теперь, что есть и незаселенные комнаты. Конечно, в них с позапрошлого века не делали ремонт, но какой ремонт нужен в комнате с каменными стенами – побелить стены, выскоблить пол да покрасить окна? Главное, чтобы они закрывались хоть как-то и стекла все были на месте.
В ее келье в длинном узком окне – огромная щель. Когда не морозно, это очень хорошо – все время свежий воздух, а в самые морозы Анна на ночь клала на глубокий подоконник свое длинное пальто, вставала затемно – выспавшаяся, с ясной, свежей головой. Чистый холодный воздух, легко дышится, сон глубокий, иногда долго не отпускает, проснешься, опустишь ноги, сразу не встанешь – и сон продолжается, ровно с того места, на котором прервался от звука колокольчика дежурной сестры.
Новая соседка, Оля, совсем растерянная, сидела в первый день на краешке единственной табуретки, держа в руках пакет со своими вещами, и оглядывалась.