Лавина
Шрифт:
— Я не придал этому столь важного значения, поэтому ничего и не сказал, — попытался я оправдаться.
— Ты и в самом деле не заметил этой малышки? — спросила жена.
— Нет, — ответил я.
— Зато я заметила и подумала: чего этот тип от нее хочет? Кто знает, какой грязный листок он представляет. Откуда он знает нашу фамилию и откуда ему известно о моем родстве с Бёмером? Мне кажется, здесь что-то не чисто. И мне противны люди, которые так потеют. Этим они пытаются вызвать к себе сочувствие.
— Меня беспокоит, что он знает о твоих отношениях с Бёмерами.
— Наверное, хочет сочинить какую-нибудь непристойную историю. Почему бы и нет, это его ремесло.
— Нам скрывать нечего. Хороший журналист должен
— Тебе видней, — заключила жена.
Перед дверью дома нас ждал сосед с полным ведром слив.
— В этом году у нас их избыток, — сказал он.
— Очень любезно с вашей стороны, господин Бляйхер, — поблагодарила Криста. — Я верну вам ведро сегодня же вечером.
— Знаете, у нас уже вся посуда переполнена, моя жена не успевает консервировать. Богатый урожай в этом году… Вы оба в черном? Были на похоронах?
— Да, к сожалению, господин Бляйхер, — ответил я.
— Родственник? Извините за нескромный вопрос.
— Нет, один знакомый, — поспешно вставила Криста.
— Уже в годах?
— Шестьдесят, — сказал я.
— Хороший возраст, господин Вольф, хороший возраст. Да, да, теперь уже не получить ему свою пенсию, жизнь несправедлива. Может быть, он всю жизнь вкалывал, а теперь его вдова будет как сыр в масле кататься. У моих родственников тоже был такой случай.
— Может быть, несправедлива не жизнь, а только законы, — заметил я.
— Раньше, знаете, после похорон устраивали шумные поминки, а теперь люди разбегаются, как куры перед грозой. Я всегда говорю, что у людей не осталось больше культуры. Ведь сегодня хоронили и того покойника с церковной колокольни. Я читал об этом в газете, броские объявления просто нельзя было не заметить. Наверное, был заслуженный человек. Ну да я всегда говорю: если имеешь много денег, легко быть заслуженным.
Я взял у Кристы ведро и пошел в дом.
На кухне она сказала:
— Я уже думала, что он никогда не кончит болтать.
— За полное ведро слив можно потерпеть и такое.
— Ты вынешь из слив косточки, а я законсервирую. Бляйхер позаботился о том, чтобы мы сегодня не скучали.
В восемь вечера зазвонил телефон. Это был Саша. Он заявил, что зайдет на следующий день.
— Надеюсь, ты что-нибудь унаследуешь, — сказал я Кристе.
— Упаси бог, я тоже об этом думала. Это было бы ужасно, — ответила она.
Саша застал нас на террасе. Таким мы его еще не видели: нервный, руки дергаются, взгляд блуждающий. Когда он подносил ко рту чашку, пальцы его дрожали, как у пьяницы, много раз он проливал кофе на блюдце. Он ел пирожное, не спуская глаз с колокольни. Даже когда Саша обращался к нам или отвечал на вопросы, в лицо он не смотрел.
— Телеграмму мы получили в Касабланке, — сказал он. — Ларс и я подумали, конечно, о естественной смерти, инфаркт или что-то подобное. Мы тут же приобрели билеты на самолет до Мадрида, а оттуда прямо до Франкфурта. Если есть деньги, то сложностей не бывает. — Дальше он рассказывал более спокойно, хотя и с паузами между фраз. — Знаете, господин Вольф, мой отец сказал как-то, еще до того, как у нас в доме в первый раз выбили оконные стекла: «Настанут трудные, скверные времена. Тогда мы покинем наш прекрасный дом и нам придется переехать в город, в самую обычную квартиру. Там мы будем по крайней мере чувствовать себя в безопасности, потому что здесь, за городом, на отшибе, мы не будем в безопасности, больше уже не будем. Накопившаяся ярость безработных разрядится в актах насилия. Я даже могу понять их ярость, ведь тех, кто внизу, всегда только увольняют, в то время как главные боссы отделываются мелкими уступками». Да, моему отцу приходили иногда в голову странные мысли… Господин Вольф, не сходите ли вы со мной как-нибудь в церковь? Может быть, проводите меня?
— Днем церковь закрыта. Нам
придется тогда просить ключ у священника или у служки. Обоих я не слишком хорошо знаю, чтобы позволить себе их беспокоить. Но коль уж мы заговорили о безработных, то они, конечно, не убивали вашего отца, поскольку он никого не увольнял. Так что здесь вы заблуждаетесь.— Кто же тогда, господин Вольф?
— Полиция это выяснит.
— Полиция? У полиции достаточно своих забот, к тому же она становится все более склонной к коррупции и насилию. Ведь вы читаете газеты, скоро даже у нас в городе будут американские нравы. Полиция — это и воры, и укрыватели, и правосудие, так что мы, можно сказать, уже стали американской колонией…
— Преувеличения не всегда помогают, господин Бёмер, — сказал я.
Я не был с близнецами на «ты» и поэтому всегда оставался для них господином Вольфом; слово «ты» никогда бы не слетело с моих губ. Криста сочла бы это вульгарностью.
— Смерть нашего отца была для нас большим ударом, — сказал Саша. — Может, он был для нас слишком стар, поэтому у нас с ним никогда не возникало никаких сложностей. Как, впрочем, и у него с нами. Вероятно, у нас в семье обходились без трений, потому что ни мой брат, ни я не интересовались заводом. У каждого была своя сфера деятельности. Теперь на нас сваливается то, в чем мы не разбираемся. Прокурист Гебхардт хотя и славный человек, верный и честный, но он всю жизнь только исполнял приказы. А кто научился только подчиняться приказам, тот уже не может приказывать сам. Так что Гебхардт не в счет. Господин Шнайдер? Говорят, что он вполне толковый и честный, но он идеолог. А идеологией можно лишь опьянять людей, но ее недостаточно, чтобы руководить заводом. К тому же у Шнайдера трудности даже в своей партии.
— Это, собственно, говорит в его пользу. Если человек думает, а не мычит, тут не обходится без трудностей.
— Мы продадим завод. Что нам с братом делать с эдакой «лавиной»? Она нас задавит. Мы были на заводе самое большее раз пять. В детстве нам разрешали дарить работникам на рождество маленькие подарки, изображать младенца Христа. Вот и все.
— Можно войти в курс дела, — сказала Криста.
— Можно свободно говорить по-испански и все же не быть испанцем… Я не люблю этот завод, тетя Криста, мой брат тоже. И никогда не любили. С ранних лет он был для нас чем-то вроде вавилонской башни: все вкалывают, а один снимает сливки. Вот каким мы представляли отца.
— Завод до сих пор гарантировал вам и вашему брату беззаботную жизнь, — сказал я. — Благодаря этому заводу, этой «лавине», как вы его называете, вы регулярно получали то, о чем миллионы только мечтают. Конечно, вы можете его и закрыть, в нашей стране каждый имеет право поступать со своей собственностью, как ему заблагорассудится. По мне, так совсем закройте, денег у вас хватит до конца дней. А можете и продать, для вас это, очевидно, более выгодно.
— Конкурентам? С некоторыми из них я познакомился у нас в доме. Я знаю, что некий господин Вагенфур гоняется за нашим заводом, как дьявол за человеческой душой. Это был бы реальный и состоятельный покупатель. Но мне кажется, что спустя некоторое время он передаст предприятие своему американскому концерну. Я могу даже сжечь завод, почему бы и нет, если это не нанесет никому ущерба, и я не потребую ни пфеннига страховки.
— Но все-таки это предприятие вашего отца, дело всей его жизни. Насколько я знаю из газет, оно вполне конкурентоспособно, продукция, которую производит завод, продается во всем мире. Солидная работа, превосходное качество.
— Мой брат играет Моцарта, а я не Бертольд Байтц.
— Между тем это замечательный человек и почетный доктор университета в одной коммунистической стране, в Грайфсвальде. Это что-нибудь да значит.
— Но я не хочу стать почетным доктором, тем более в Грайфсвальде. Я хочу… Господин Вольф, вы знаете, кто убил моего отца?