Лавка нищих. Русские каприччио
Шрифт:
После такого удивительного безобразия Костикову душу замутило напрочь. Получалась какая-то ерунда. Получалось – или глаз придурок, или врачи с учеными чего-то не додумали.
«Нет! Не должен глаз отдельно от человека существовать. Не может и не должен ничего лишнего показывать. Пусть даже это сцены будущего. Он ведь, гад, эти сцены обдумать не может, представить правдиво – не в состоянии!»
Словно прознав про Костиковы мысли, глаз вдруг показал картину изумительную.
Будто прогуливается он, Костик Сыров, в прохладном и светлом лесу, а навстречу новая знакомая – Эва-Эра. Бежит, спотыкается, несет в руках какую-то роскошную одежду, какие-то мужские драгоценные украшения, хочет к Костику подольститься,
К концу третьего дня Костик устал безмерно.
День клонился к вечеру. В операционный дом нужно было – в крайнем разе – завтра утром. Ждать до утра Костик не стал.
«Пусть вставляют назад. Тогда – нормалек. Никаких тебе алгебраических полей, никаких государств у кромки льдов вымерзающих никто больше показывать не будет!»
Бережно утвердив колбу с чудесным оком в новенькой сумке с крепкими ручками, Костик побежал на остановку.
Вечер еще не наступил. Было вокруг тихо и благостно. Костик поймал себя на мысли, что ищет на небе Луну. Но было еще, конечно, рано: час астрономической Луны еще не наступил.
Зато слева мелькнула давно знакомая Костику Воздвиженская церковь.
Он хотел сойти, оставить глаз на паперти до утра, а уж с утреца за ним, гадом, вернуться. Но не сошел, не оставил.
Выскочив через пять минут из автобуса, он сразу нашел поворот к тетиполину дому.
Костик шел и больше не размышлял. Надоело видеть то, что ему, будущему бухгалтеру, видеть совсем не положено. Надоело выкарабкиваться из своего размеренного двадцатитрехлетнего сна!
Впереди блеснула река. Блеск ее темноватый, загадочный, но и успокоительный, лечебный – обрадовал Костика. Он стал вспоминать хорошее, вспомнил как дивно – в полусне, в полуяви, спокойно, просчитанно – жил он до знакомства с Эвой-Эрой.
И даже стишок, рассказанный Эрой, который ни к селу, ни к городу ему припомнился, и который, подходя к мосту через Пажу, он все твердил про себя, стал восприниматься как-то по другому:
«Вот стою на камне,– как же там дальше? А, вот:
Дай-ка брошусь в море. Что пошлет судьба мне, Радость или горе? Может, приголубит, Может, не обидит, — Ведь кузнечик скачет, А куда – не видит».Он стоял на мосту и повторял стишок. Жизнь его, которая двадцать с лишним лет сплеталась в тугую косичку, а потом за несколько дней вдруг потеряла прежний смысл и прежнюю форму, расплелась и расслабилась – вдруг отпрыгнула на привычное место.
«Слишком много этот вынутый... этот глаз мой увидел... Хорошо, если этим все кончится. А то его назад вставят, а он – вдруг снова за свое возьмется?
Ну его на фиг, это будущее! Хорошо кузнечику... Ведь кузнечик скачет, а куда – не видит!»
Весной и летом скачет. Осенью и зимой – спит. Жизнь идет гладенько, ровно, без толчков, без надрыва...
Костик вдруг выронил колбу с глазом в речку. Раздался всплеск.
Однако Костик вслед за колбой не кинулся, от боли и гнева не закричал. Он стоял на мосту и со сладкой улыбкой наблюдал, как его любовно-медицинское пробуждение, начавшееся несколько дней назад – булькая, уходит от него на дно.
Наступила развязка. Чудный глаз утонул. Рассказ о будущем неожиданно прервался.
От радости незнания – Костик Сыров даже подпрыгнул на месте.
КРАСНОГОРСК
(Поезд-призрак)
– ...так
ведь после концерта дело было! А перед концертом в зале награды давали. Я конца не дождался, ушел. Честно сказать – осовел немного. Иду через музей: витрины, орденочки серебряные, свастики блестят, трезубцы. Плакаты тогдашние густо поналеплены, прямо деваться от них некуда. Словом, не музей, а штаб и склад: полно побрякушек фашистских, даже поубавить хочется. Ну, иду, а тут из-за угла, из-за витрины – страшная такая рожа! Раскосая, японская! Хотя, может, и китайская: желтый зуб вбок торчит, клок волос аж до носа свисает. И, главное дело, глаза: оба пустые, оба вытекли...Старик-путеец, в мятом кителе, со шпалами в петличках. Собрал вокруг себя небольшой кружок слушателей. Рассказывая, помахивает правой рукой. В левой руке – летний белый картуз. Говорит с натугой, стесняется. Но чувствуется: молчать ему невмоготу.
На глазах у железнодорожника даже выступают слезы.
– Ну и чего ты, образина, здесь, спрашивается, ошиваешься? Чего тебе в Маньчжурии не сидится? Чего ты здесь пар изо рта пускаешь?
– Да не слушайте вы его!
Быстрым шагом – другой железнодорожник: поджарый, молодцеватый, в новенькой с иголочки форме.
– Сказки все это. А витрины – так себе, бедненькие... Надо бы еще экспонатов добавить. А вот, если пожелаете, я вам не побрякушки, не шкатулочки с надписью «Дорогому Генералиссимусу Сталину от венгерских военнопленных» –я вам настоящий поезд образца 1946 года покажу!
После торжественной части и летучего банкета Музей военнопленных как-то незаметно опустел. Даже те пять-шесть слушателей, что окружали старого путейца, стали потихоньку разворачиваться, уходить. Хоть было не так чтобы и поздно: до закрытия музея оставалось около часа. И тебе, конечно, хотелось задержаться у стендов с германскими крестами, рассмотреть как следует завитки, детали.
Музей был антифашистским, в нем собрали давно забытые, редко попадающиеся вещи. Висели и диковинные плакаты: малоголовый Сталин в виде бурдюка с вином, красавец-Гитлер в римских гремучих доспехах, на крутобокой и тоже окованной с ног до головы лошади, бравый Муссолини, витийствующий с балкона римской футуристической виллы, даже японский генерал с лучащимися глазами и широкой повязкой на рукаве. На всех этих плакатах русский народ призывали верить тогдашним властителям Европы и Азии. Верить и следовать. Следовать и верить.
Нельзя сказать, чтобы все это – пусть скрыто, пусть ненавязчиво – прославляло войну. Скорей показывало ее глазами противника и, конечно, совсем с другого боку.
Раздался кашель. Оглянувшись, ты увидел: от входа тебе машет рукой и указывает на часы служитель: пора, мол, и честь знать.
Все окружавшие старика-путейца давно ушли. Медленно ковылял к выходу и он сам. Неприятно поразило: сзади на шее у старика-путейца, под седыми редкими волосами, наливался розоватой синевой огромный, косой, напрягаемый при каждом наклоне головы, рубец.
Вдруг из-за стенда-витрины снова выступил молодой железнодорожник. Заметив твои колебания и, как показалось, незаметно им усмехнувшись, он очень тихо, полушепотом спросил:
– Ну что ж вы? Хоть вы-то на поезд глянете?
Ты утвердительно кивнул и двинулся молодому вослед. Он шел на два шага впереди, иногда с улыбкой оглядывался, при переходе из зала в зал останавливался, чуть небрежно кланялся.
– Здесь рядом, за углом буквально...
Во дворе было темно. Поздняя, близившаяся к декабрю осень скупо дождила, подвывал ветер. Справа на холме, невдалеке от музея было кладбище военнопленных, на котором вы побывали днем. За музейным забором угадывался немаленький, хорошо укрытый от посторонних глаз двор.