Лавка
Шрифт:
Мне невольно приходят на ум слова бабы Майки: «Кто занялся торговлей, того нечистый уже схватил за задницу». Не оттого ли мягкое место у моей матери больше чем надо выдается назад? Между матерью и Майкой нет ладу (так у нас вежливо говорят про тех, кто грызется между собой).
— Ежели бог есть, у его все одно имени нет, — утверждает баба Майка, — потому как, ежели у кого есть имя, у его есть и ноги, а тут уж звестное дело: они пали к евоным ногам, а потом, значит, они облобызали евоные ноги.
На взгляд моей матери, все эти разговоры — сплошное язычество. И что она привязалась к торговым людям, старая дура? Сама-то она, часом, не снюхалась с главным конеторговцем, какой только есть на свете?
Кому же верить, матери или бабе Майке?
Ханкины глаза и охочие до поцелуев губы вселяют тревогу
— Стал быть, завтра!
А вот моему отцу эти угнездившиеся в нашем доме парни чем-то не по нутру.
— Вам что, дома делать нечего? — рявкает он на них.
Но мать тотчас затаскивает его в тихий уголок и начинает снимать с него стружку:
— А про торговлю ты, выходит, и думать забыл?
Игрой на губной гармошке Райнольд пытается приукрасить свою безмолвную любовь к Ханке. Играет он тихо и с запинками, и всякий раз, когда ему удается выдуть очередную песенку, он справляется: «Красиво вышло, а, Ханка?» Тироль, ты мой Тироль, родная сторона— играет Райнольд. У него широкие запястья и большие шахтерские руки. Так и кажется, будто маленькой блестящей гармонике страшно в глубокой пещере его рук, вот почему она отвечает таким робким голосом, когда Райнольд обращает к ней свое дыханье.
— Наш Эзау и тот лучше играет, — говорит бессердечная Ханка. Райнольд глядит на свою маленькую гармонику, потом кивком подзывает меня и просит научить его во время игры прищелкивать языком. «Ты бы узнал у вашей Ханки, хочет она со мной гулять или нет, — говорит он. — Получишь плитку шоколада».
Я выполняю просьбу Райнольда и получаю обещанный шоколад. Но Ханку Райнольд не получает. Бедный, бедный Райнольд! «Бабы — они твердые, как осколок от снаряда», — говорит он и советует мне намотать эту мудрость себе на ус.
Кроме как с юга, у нас есть соседи со всех сторон. А с юга перед нами открывается вид на поля. Отец ругает его последними словами, потому что ему не принадлежит ни одно из полей. А вот меня так радует марево, которое летом висит над полями, ветры, которые над ними пролетают, снег, который зимой их одевает. Но никто и не подозревает о сокровищах,которыми я владею с южной стороны.
Наш ближайший сосед к западу прозывается Ленигк. Детей у него десять голов, девочек — четыре, мальчиков — шестеро, к тому времени, когда мы переезжаем в Босдом, они все уже взрослые. Люди толкуют: «Фриде, папаша Ленигков, когда пропустит рюмочку, вздорный такой делается. А у Ленигковой мамаши раздутый живот». Люди толкуют: «Она как привыкши ходить брюхатая, так у ей теперь брюхо от одного ребенка до другого опадать не хотит». Мой дедушка и Ленигкова мамаша взапуски встают ни свет ни заря. Деревенский луг между нашим и Ленигковым двором зовется, как я вам уже говорил, под дубам.Когда день еще сер и не набрал краски, Ленигкова мать уже звякает калиткой, идет к навозной куче, что под дубам,берется за вздувшуюся на животе юбку, малость оттягивает ее и мочится прямо стоя. А дедушка как на грех замешкался в постели. Он торопливо скатывает самодельную соломенную шторку и, видя перед собой Ленигкову мать, повелительно кричит бабусеньке-полторусеньке: «Вставай, старуха, Ленигша обратно сидит на навозной куче!»
Младшего сына наших соседей Ленигков зовут Юрко. Но он требует, чтоб его называли Георг.Он работает на фриденсрайнском стекольном
заводе, и там его дразнят из-за сорбского имени. Фриденсрайнцы мнят себя настоящиминемцами. Взять хотя бы их «типично немецкие» фамилии: Засовский, Вышинский, Ковальский, Нимшицкий и так далее и тому подобное. Любой сослуживец из окрестных деревень для них вендский Кито.Запуганный Юрко пытается даже говорить на правильном немецком языке, но иногда попадает пальцем в небо: «Я был в Гродку и тама ел спаржу», — может сказать Юрко, а поскольку он играет в самодеятельном театре, его иногда осеняет мысль использовать выражения, заученные для сцены, чтобы уже не было никаких сомнений насчет грамотности. Кубашкинше, которая, войдя в сени, спросила, где его мать, он ответил так: «Госпожа еще не откушали».Мой отец терпеть не может Юрко.
— С чего бы это?
— Потому как ему медведь на ухо наступил.
Юрко изливает душу в музыкальном свисте, фальшиво насвистывая деревенские песенки и модные танцы, кроме того, в певческом ферейне он своим голосом сводит на нет все усилия группы теноров.
Вторая причина, по которой мой отец невзлюбил Юрко, следующая: он подстрелил нашего Старика.Наш Старик— это голубь. Я уже говорил, что у наших голубей есть имена. Одного из них звать Бобыль,другого Пачкун,а еще одного Рябок. Пачкун— наиболее яркая личность среди самцов нашей голубятни. Выражаясь научно, он владеет основами комбинаторики. В один прекрасный летний день, когда мать настежь распахивает все двери, чтобы проветрить дом, и тем самым вроде как приглашает голубей совершить экскурсию с познавательными целями, Пачкунобнаруживает в ящике на нижней полке мешок с горохом, края которого аккуратно завернуты, чтобы покупатели сразу видели, какой там горох, лущеный или нелущеный. И этим своим открытием Пачкунпользуется теперь всякий раз, когда ему приходится на пару с голубкой кормить выводок.
Чтобы попасть в лавку, Пачкунунадо миновать три двери и пять ступенек, что он и делает мелкими семенящими шажками. Если двери закрыты, Пачкун,склонив голову набок, ждет, когда ее кто-нибудь откроет, и, как только это происходит, он юркает в щель, словно кошка. Случается, кто-нибудь из покупателей укажет матери на сидящего в мешке голубя, но мать ничуть не смущается.
— Видьте ли, фрау Михаукен, — говорит она доверительно, — видьте ли, он лазит в мешок, когда он с приплодом.
В других сорбских домах действуют бородатые гномы, человечки, а наши гномы покрыты перьями; их не боятся, их не почитают, но к ним относятся с уважением.
Так вот, этот самый Юрко из своей шестимиллиметровки выстрелил в нашего Старикаи попал, хотя и не убил. Старику нас из самой первой пары голубей, которую мы завели. Большая голубятня, стоящая без дела, прямо настаивала, чтоб мы завели голубей. Ветер задувал в ее щели, ветер вылетал обратно, когда нашептывал, а когда и выл: «Голубей! Голубей! Подать сюда голубей!»
У нашего Старикана голове чепчик из синих перьев, шея и грудка белые, а крылья синие, как на чепчике. Он не породистый, но нам он кажется очень красивым, у нас на вересковой пустоши красота не зависит от расовой принадлежности. Маленькая свинцовая пулька из Юркиного ружья чиркнула Старикапо шее. Когда Старикпосле этого с трудом подлетел к родному гнезду, над ним кружился вихрь сорванных выстрелом перьев.
Мой отец слышит выстрел. Он залезает на колоду для колки дров и глядит через забор.
— Подлая скотина! — бормочет он, отвернувшись. Ругательство не должно перерасти в открытую вражду. Все лавка, лавка!
Взрослые, про которых зачастую без всяких на то оснований говорят «постарше и поумней», проводят под дубамвоображаемую линию — границу. Земля к западу от нее именуется Ленигково под дубам,а к востоку — нашенское под дубам.Мало-помалу границы, намеченные взрослыми, накрепко оседают и в наших, детских головах.