Лавра
Шрифт:
Сквозь широкие – во всю стену – стекла я видела дрожащие речные огни, похожие на язычки свечей. «Тихо, как в аквариуме. И некому биться в припадках». – «Разве что вот ему, от скуки. Видать, смертная», – отец Глеб подхватил вполголоса и кивнул на официанта. Мне показалось, что ему стыдно: скорее всего, он жалел о том, что случилось в метро. Я сделала глоток и отставила. Только теперь, почувствовав горечь, поняла, что голодна. В пустом желудке вспыхнуло. Водка кружила голову. То, ради чего я позвала, показалось необъяснимым.
«Со мной происходит странное, я никак не могу объяснить, но это так, как будто я чувствую себя шпионкой, чужой, никак не могу приспособиться, к этой… – я помедлила, не решаясь произнести, – стране». То касаясь губами горького стакана, то отставляя в сторону, я, словно мы не расстались, признавалась в том, что меня терзает
Перескочив, я заговорила о Верочке, о том, как я ей, в сущности, завидую, потому что ей легко и покойно. «Но мне-то, мне что делать? Такие, как я, похожи, – я усмехнулась, – на царя Мидаса: все, к чему прикасаюсь, превращается в боль и горечь. Словно нет для меня простой человеческой радости. Проклятье какое-то!» – бросила в сердцах. «Что-нибудь в институте?» – он спросил вежливо. «Да, еще и это, будущая защита. Гадость». Отец Глеб слушал, не перебивая. В его глазах, утомленных долгой службой, стояла равнодушная усталость. «Скажите, может быть, мне – в монастырь? – я спросила тихо, как про себя. – Буду молиться и читать книги», – шероховатые бахромчатые обложки глядели на меня из-за монастырской стены. «Глупости! – он отверг быстро и раздраженно, словно только теперь, пробудившись от равнодушия, вступал в разговор. – В монастырь уходят, а не бегут. Кроме того, для этого нужны духовные силы. У тебя их нет. Ты просто не понимаешь: в монастырях – строгое послушание. Таких, как ты, – он выделил голосом, – самовольных и несмиренных, отправляют на скотный двор». – «Сечь?» – я уточняла. «Работать, – отец Глеб ответил угрюмо. – Прекрасное средство для таких барынек, как ты». – «Во-первых, я и сейчас работаю. В институте. А во-вторых, зачем? – я спросила, как будто уже стояла над кучей с вилами в руках. – Можно же что-то… более умелое, например в библиотеку…» – «Или прямиком в настоятельницы, – он откликнулся раздраженно. – В монастырь приходят другие, смиренные сердцем. Не чета тебе». – «Если бы Господь хотел, чтобы моя душа стала душой скотницы, с самого рождения Он поставил бы меня над навозной кучей. А теперь что ж – уже поздно. Теперь меня можно только растоптать».
«Знаешь, – отец Глеб опустил глаза. – То, что ты считаешь навозом, другие называют удобрением. На нем взрастают и наливаются колосья, полные живых зерен. Падая на тучную почву, эти зерна дают всходы. Но для этого они должны погибнуть. Просто пока что ты этого не понимаешь. В тебе не проснулась настоящая женщина, и все твои тяготы и страхи – дань затянувшейся бездетности. Надо родить, и все образуется: ребенок займет тебя всю. На метания не останется ни сил, ни времени. Уж я-то знаю».
«То, как вы говорите о материнстве, похоже на смерть». Господи, я думала, да если б могла, я давно родила бы: для Мити.
«Это – правда. Женщина – зерно, умирающее в детях. И так будет всегда». Холодный отсвет невских огней дрожал в его зрачках, словно глаза, повернутые вглубь, видели череду заживо истлевающих женщин, склоненных над колыбелями. Их жесткие пряди слабли, наливаясь сединой. «Ну хорошо, пусть так – с женщинами, – с отвращением я отогнала видение, – а как же…» – «Мужчины? – он подхватил с готовностью. – Мужчины спасаются по-другому: вопреки!» Белые речные огни всплывали с глазного дна, загорались непонятным мне счастьем. «То, что вы называете спасением, жалко и убого, но это еще полбеды. Беда в том, что вы надеетесь им управлять, – горький водочный смех вскипал пузырями, лопался на моих губах. – Есть такой закон, для тех, кто управляет. Вам, конечно, простительно. У биологов это не входит в программу, а наши студенты сдают его на экзаменах, сейчас, – я махнула рукой, пьянея, – я тоже его сдам. Вот: любая управляющая система должна быть сложнее управляемой, иначе все кончается крахом».
Сидя напротив, он клонил голову по-петушиному, словно готовился склюнуть меня, как зерно: «Это там, в науке. В церкви все по-другому. Если и кончится крахом, то – для тебя. Когда ты, по своей гордыне, окончательно отпадешь от Православной церкви».
Он отвел глаза. Слова, вылетевшие воробьями, прыгали вверх и вниз по голым оплетьям традесканций. Хмель проходил.«Я позвала вас для того, чтобы спросить: в тот день, когда вы приходили в последний раз, у меня пропал мешок. У стенки за холодильником. Вы случайно?..» – склонив голову, я качала стаканом. «Мешок, я… почему? Я ничего не знаю…» – «Неважно, – я махнула рукой, снова пьянея, – но, пока не найду, мне нельзя ни рожать, ни причащаться». Неверной рукой я отставила стакан. Отец Глеб нахмурился. Сетчатые белки наливались красноватым. Мне показалось, он тоже порядком опьянел.
«Страшно не то, что вы чего-то не знаете, это бы еще… – мой язык заплетался. – Страшно то, что вы-то как раз думаете, будто знаете все… Ладно, – я поднялась и, зайдя за свой стул, взялась за спинку, – я расскажу вам, что было в том мешке, и если вы угадаете, для кого я его собирала, обещаю сгнить над колыбелью, как истинная и правильная… православная… Угадаете, даю слово – умереть». Шаткая спинка качнулась у меня под руками.
«Итак: пара меховых варежек, чай и кусковой сахар». Отец Глеб помолчал. «Ну, судя по всему, ты собрала передачу и понесешь в больницу… Нет, не в больницу, варежки… Значит, понесешь в тюрьму», – он махнул рукой в сторону, туда, где за Невой, невидный с темного пирса, лежал красноватый кирпичный крест, повернутый к небесам. «Нет, я сказала, нет – холодно», – и вернулась за детский столик. «Ладно, – отец Глеб произнес примирительно. – Сдаюсь».
«Мне надо что-нибудь съесть», – обернувшись, я поглядела на официанта. Ожив и выйдя из-за стойки, он приблизился: «Будете заказывать?» – он держал согнутую руку, покрытую белой салфеткой – как на перевязи, словно стоял передо мною с перебитой рукой. Ожидая заказ, подтянул повыше салфетку, заголив запястье. Синий размытый куполок, вытравленный на коже, мелькнул на мгновение. «Я не отгадал, может быть… Загадай свою загадку ему». – «Слушаю», – лицо официанта напряглось. «Скажите, у вас есть хлеб, просто хлеб, кусками?» – я думала о том, что ничего здешнего мне не проглотить. Кивнув, он вернулся к стойке и принес три куска. Я потянулась за сумочкой. Официант усмехнулся и махнул рукой.
«Ха, сейчас вспоминаю, однажды в университете мы с ребятами поспорили, кто сможет выхлебать тарелку крошеного хлеба, если залить водкой!» – отец Глеб покрутил головой. «Водкой или вином?» – я переспросила, косясь на горький остаток. «Водкой, водкой, представляешь, я один раскрошил, залил и выхлебал. С тех пор, вот, с трудом…» – он держал рюмку осторожно, опасаясь давнего воспоминания о юношеском бессмысленном подвиге. «А как же, когда остается от причастия, и вам приходится потреблять?» Он смотрел, не понимая. Странная, растерянная улыбка проступила в его лице, когда, осознав и соединив, отец Глеб дернул шеей совершенно так же, как дергал муж. «Зачем ты, а вдруг теперь… Я не смогу?» – он спрашивал беспомощно. Память о хлебе, выхлебанном с водкой, ходила горлом, вверх-вниз по кадыку, укрытому бородой.
Трезвая, я бы смолчала, но теперь, слизнув горькие капли, я заглянула прямо в сетчатые глаза. «Есть кое-что, в чем я не призналась на исповеди». Отец Глеб молчал настороженно. «Возможно, вы и правы. Когда называете смерть жизнью, потому что так – для вас. Для меня – по-другому. Здесь, пока я все-таки здесь живу, полнота – многослойна. Я это знаю потому, что слышу другие слова». – «Другие?» – снова, как будто понимая меня, отец Глеб усмехнулся. В его усмешке просияла Митина ненависть – родовой признак гибнущего поколения. «Другие слова – это бесовщина», – он дернул шеей, словно принял окончательное решение – поставил диагноз. Протянув руку, я взяла хлебные ломти.
«Значит, бесовщина?» Всеми пальцами, держа руки над тарелкой, я рвала хлеб в клочья и, разорвав, полила водкой. Тошнотворный запах водочного крошева ударил в нос. Обернувшись к стойке, за которой стоял официант, носящий на себе травленую кожу, я спросила ложку. Он приблизился и протянул. Примерившись, я черпнула поглубже и, перемогая дыхание, пихнула в рот. Обжигающая похлебка опалила внутренности и потекла мелкой тлеющей дурнотой. Ложку за ложкой, почти не давясь, я носила и, не дыша, загоняла в желудок, как свиней – в клеть. Проглотив последнюю, я оттолкнула. Официант, наблюдавший из-за стойки, присвистнул коротко.