Лазоревая степь (рассказы)
Шрифт:
Из конюшни, качаясь, вышел Наум. Руками он зажимал рот, на левой еще моталась изорванная бечева… Шагов двадцать быстрых и путаннопьяных сделал он по двору, наткнулся на забор грудью и упал навзничь, поджимая к животу ноги. Федор с криком бросил бечеву и подбежал к нему.
— Батя!.. Чево ты?!..
Страшным хрипящим шопотом, давясь словами, Наум выкрикивал:
— В груди… меня… вдарил… Сломил кость… Пропадаю!.. В груди, под сердце!.. — выдохнул он с свистом и, выворачивая от безумной боли помутневшие глаза, заплакал, икая и давясь кровью.
Его подняли и перенесли под навес. По двору, там, где его несли,
Минут через десять ему стало лучше, кровь перестала хлобыстать через рот, лишь розовой слюной пенились губы. Перепуганный поп принес графин самогонки, заставил Наума силком выпить три стакана и, заикаясь, зашептал:
— Я заплачу тебе… заплачу… а сейчас уходи… сынок тебя доведет. А ну, какой грех, тогда я в ответе? Иди, Наум, ради христа, иди!.. В кругу семьи и помрешь… Пожалуйста, уходи. Я за тебя отвечать не намерен.
— Помру… жене… заплати… — свиристел сквозь приступы удушья Наум.
— Будь покоен… Приобщу тебя, за дарами зайду в церковь… Федор, помоги отцу подняться!..
Наум, поддерживаемый попом, быстро спустил ноги и глухо крикнул:
— Ой, не могу-у-у!.. Ой-ей-ей!.. Смерть! По-ми-ра-ю-ю!.. — вдруг закричал он пронзительно и дико.
Федор, безобразно кривя лицо, заплакал; работник в стороне копал ногою песок и глупо улыбался…
Тяжело хлебая раскрытым ртом воздух, Наум встал. Всей тяжестью наваливаясь на плечо Федора, он пошел, косо перебирая ногами.
— Домой… батюшка велит… пойдем… — коротко сказал он.
Шел спотыкаясь и путаясь, но крепко закусил губы, ни одного стона не уронил за дорогу, лишь брови дрожали на заплаканном и мокром от слез лице его. Не доходя сажен сорок до дома, он с силой вырвался из рук Федора, крикнул и шагнул к плетню. Федор подхватил его под мышки и сразу почувствовал, как отяжелело, опускаясь, отцово тело, и он уже не в силах его держать. Из-под полуопущенных век свешенной набок головы глядели на него недвижные глаза отца с мертвой строгостью…
Подбежали люди. Кто-то потрогал руки Наума, кто-то сказал не то со страхом, не то с удивлением:
— Помер!.. Вот те и на!..
После похорон отца на третий или на четвертый день мать спросила у Федора:
— Ну, Федя, как же мы с тобой будем жить?
Федор сам не знал, как надо жить и что делать после отцовой смерти.
Был хозяин — налаженно и прочно шла жизнь, шла, как повозка с тяжелым грузом. Иной раз было трудно изворачиваться, но Наум как-то умел устроиться так, что семья даже в голодный год особого голода не испытывала, а в остальное время было вовсе спокойно и хорошо: если не было достатков, как у мужиков-богатеев с первой улицы, то не было и той нужды, которую испытывали соседи Наума, жившие рядом с ним по второй улице. А теперь, после того, как хозяйство лишилось заправилы, растерялся не только Федор, но и мать. Кое-как вспахали полдесятины под пшеницу, засевал Прохор — сосед, но всходы вышли незавидные — редкие и чахлые.
— Иди, сынок, нанимайся к добрым людям в работники, а я пойду по миру… — сказала как-то мать, — может, через год, через два наскитаемся, деньжонок на лошадь соберем, а
тогда уж своим хозяйством заживем… Ты как?..— Выгадывать нечево, — хмуро отозвался Федор, — крути-не-крути, а в люди иттить придется…
Вечером того же дня стоял Федор у крыльца Захарова дома (первый богатей в соседнем Хреновском поселке), мял в руках отцов, заношенный до блеска, картуз, говорил, с трудом вырывая из горла прилипавшие слова:
— Работать буду по-совести… работы не боюсь. Жалованье — какое положите.
Сам Захар Денисович, мужик малосильный, согнутый какой-то нутряной болезнью, сидел на порожках крыльца и в упор, не мигая, разглядывал Федора водянистыми расплывчатыми глазами.
— Работник мне нужен — это верно. Одно вот, молод ты, паренек, нет в тебе мужеской силы и за мужика ты не сработаешь, это точно. А какую цену ты с меня положишь?
— Какую дадите.
— Ну, все ж-таки?
Федор вспотел, тряхнул картуз и смущенный поднял глаза.
— Кладите, штоб и вам и мне было не обидно.
— Полтина в месяц, вот моя цена. Харчи мои, одежка-обувка твоя. А? — он вопросительно уставился на Федора. — Согласен?
Федор зажмурил глаза, подсчитывал, быстро шевеля пальцами свободной руки: „В месяц — полтинник, в два — рупь… За год — шесть рублев…“ Вспомнил, что на рынке за самую немудрящую лошаденку запрашивали 80 рублей, и ужаснулся, высчитав, что за эти деньги надо будет работать 13 лет!..
— Ты чево губами шлепаешь? Ты говори, согласен али нет? — морщась от поднявшегося в груди колотья, скрипел Захар Денисович.
— Што ж, дяденька… почти задарма…
— Как задарма? А кормежка, во што она мне влезет? Рассуди сам… — Захар Денисович закашлялся и махнул рукой.
Федор, твердо помня советы матери, решил не наниматься меньше, чем за рубль в месяц, а Захар Денисович, закатывая в кашле глаза, обрывками думал: „Этого полудурня никак нельзя упустить. Клад. Собой здоровый, он у меня за быка будет ворочать. Такой меделян чорту рога сломит, не то што… Знающий себе цену рабочий на летнюю пору не наймется и за пятерик, а этого за рублевку можно нанять..“
— Ну, какая твоя крайняя цена?
— Мне бы хучь рупь в месяц…
— Рупь? Эка загнул!.. Да ты в уме парень? Не-е-ет, брат, это дороговато!..
Федор повернулся было итти, но Захар Денисович по-воробьиному зачикилял с порожек и ухватил его за рукав.
— Постой, погоди, экий ты, брат, горячий! Куда ж ты?
— Не сошлись, так што уж.
— Эх, да ладно! Была-не-была! Так и быть уж, плачу целковый в месяц. Грабишь ты меня, ну да уж сделано — значит, быть по сему! Только гляди, уговор дороже денег, штоб работать на совесть!
— Работать буду и за скотиной ходить, как за своим добрым! — обрадованно сказал Федор.
— Нынче же холодком мотай в Даниловку, принеси свои гунья, а завтра с рассветом на покос. Так-то.
Гаркнул под сараем петух. Перед тем, как криком оповестить о рассвете, долго хлопал крыльями, и каждый хлопок его отчетливо и ясно слышал Федор, спавший под навесом. Ему не спалось. Выглянув из-под зипуна, увидел, что за гребенчатой крышей амбара небо серо мутнеет, тучи ползут с восхода, слегка окрашенные по краям кумачевым румянцем, а на крыльях косилки, стоявшей около сарая, висят крупные горошины росы.