Лед и пламень
Шрифт:
Весь 1905 год в Севастополе был неспокойным, а к осени события приняли грозовой характер. 18 октября была расстреляна демонстрация. На похороны погибших собрался весь Севастополь — более 40 тысяч человек. Над могилами убитых лейтенант Пётр Петрович Шмидт поклялся довести до конца дело, за которое погибли рабочие. В те дни я впервые услышал это имя.
Город забурлил. Бастовали почта, телеграф, порт. Все население города высыпало на улицу, шли митинги, демонстрации. 11 ноября восстали матросы и солдаты. Во главе восстания стал лейтенант Шмидт. Он поднял на крейсере «Очаков» сигнальные флаги: «Командую флотом. Шмидт». Севастопольские
«Очаков» призывал все корабли присоединиться к восстанию. Но его поддержали лишь минный крейсер «Гридень» и контрминоносцы «Свирепый» и «Заветный», номерные миноносцы 265, 268 и 270. Большинство кораблей так и не присоединилось к восставшим. Расстреливали «Очаков» береговые батареи Михайловской крепости — в упор, прямой наводкой.
Когда я выбрался из погреба, куда нас, ребят, затолкала бабушка Таня (много позже я узнал, что у Диденко прятались три матроса с мятежного корабля), «Очаков» уже пылал. Метались в дыму и огне люди, прыгали в воду, пытались вплавь добраться до берега. До сих пор у меня мороз по коже, когда вспоминаю крики матросов: «Братцы! Горим!»
Все были потрясены жестокостью расправы. Плывших к берегу безоружных матросов прикалывали штыками солдаты Брестского и Белостокского полков. Много лет, вплоть до Октябрьской революции, лежало на солдатах этих полков позорное клеймо карателей. Завидев красные околыши их фуражек, люди отворачивались.
До поздней ночи не расходились с набережной севастопольцы. Догорал расстрелянный корабль. Словно почернела и грозно притихла бухта.
Немногим сумевшим выбраться незаметно на берег матросам рабочие Корабелки помогли спастись: прятали, переодевали в другую одежду, тайком выводили из города.
Грустно, мрачно было у нас в Аполлонке наутро. «Очаков» — страшный, обгорелый, получивший пятьдесят пробоин — стоял на рейде. К нему подошли два буксира, зацепили и повели мимо стоявших на своих «бочках» кораблей. Чтобы все видели, что стало с «бунтарём», и устрашались. Но матросы провожали героический корабль, обнажив головы.
Я в те годы ещё не понимал, конечно, величия подвига лейтенанта Шмидта. Понял позднее.
А ещё позже узнал, как высоко ценил Владимир Ильич Ленин ноябрьское вооружённое восстание в Севастополе:
«… Революционный народ неуклонно расширяет свои завоевания, поднимая новых борцов, упражняет свои силы, улучшает организацию и идёт вперёд к победе, идёт вперёд неудержимо, как лавина… Сознание необходимости свободы в армии и полиции продолжает расти, подготовляя новые очаги восстания, новые Кронштадты и новые Севастополи.
Едва ли есть основание ликовать победителям под Севастополем. Восстание Крыма побеждено. Восстание России непобедимо».
Но вернусь к ноябрю 1905 года.
Ночью к нам приполз матрос с «Очакова». Он сделал большой крюк, и ему удалось миновать карателей. Маленькие уже спали, отца дома не было. Мать провела матроса в комнату, ни о чём не спрашивала, только попросила:
— Ваня, никому ни слова, а то большой грех на душу возьмём. Она велела матросу раздеться, бросила в огонь робу, брюки, тельняшку, дала рабочую одежду, кусок хлеба и, поколебавшись, фунтовый кусок сала, предупредила:
— Шпиков полно везде, ты уж поосторожней. Не серчай, больше дать ничего не можем. А теперь, мил человек, ступай: не ровен час заглянет кто-нибудь. Куда подашься-то?
— К
вокзалу. Может, на грузовой состав заберусь.— С богом!
Что сталось с этим человеком, я не знаю, как не знаю ни имени его, ни фамилии. Но запомнился его полный благодарности взгляд, обращённый к матери.
Так мать дала мне первый урок политики.
Я слушал в те дни разговоры взрослых о Шмидте, и мне казалось странным: офицер — сытый, обутый, одетый, богатый — и против царя? Почему?
Став взрослым, я узнал, что на этот вопрос ответил сам Пётр Петрович Шмидт:
«Я знаю, что столб, у которого встану я принять смерть, будет водружён на грани двух исторических эпох нашей родины… Позади за спиной у меня останутся народные страдания и потрясения тяжёлых лет, а впереди я буду видеть молодую, обновлённую, счастливую Россию».
Человек со скорбными глазами и бесстрашным сердцем революционера, Шмидт провидел будущее и ради него отдал жизнь.
Расстрел «Очакова» пробудил во мне смутное беспокойство: как же это все в жизни устроено, если одни живут без труда и богато, а другие не разгибают спины, но из бедности вырваться не могут? И почему расстреливали восставших моряков? Ведь они только хотели жить лучше.
Заставляли думать и разговоры, которые вёл рабочий люд.
С десяти лет я ходил на угольный склад, таскал на «козе» брикеты с углём, привозимым из Англии. Парнишка я был плотный, коренастый, жилистый, старался не уступать взрослым. «Козу» мне нагружали изрядно. Идёшь с ней по мосткам — качаешься, водит она тебя, что пьяного, из стороны в сторону. Плечи, поясницу так и ломит. А слабость показать нельзя: прогонят.
Очень любил я время, когда из Херсона приходили шаланды с арбузами и дынями. Орава таких же босоногих, как и я, быстро их выгружала, посмеиваясь про себя над тупостью хозяев. Платили они нам по принципу: «Разбитый арбуз — ваш». Подошёл я как-то к загорелому бородачу:
— Дяденька, а если все целые будут — мы задарма поработаем? Хозяин уставился на меня недоумевающе:
— Разбитый арбуз — ваш.
Делать нечего, мы и роняли «нечаянно» дыни и арбузы. Обходилось это иному «дядьку» куда дороже, чем если бы он установил твёрдую таксу.
… Виадук, в котором мы жили, стали перестраивать, и нам пришлось переехать в подвал — тоже на Корабелке. Новое жильё не понравилось мне: тёмное, сырое. Над нами жила большая еврейская семья. Там я столкнулся впервые вплотную с национальным вопросом. Губернатор распорядился: «Выселить всех евреев за черту города на Корабельную сторону». Выселили же одну голь перекатную. Богатеи откупились, некоторые спешно крестились.
Семья, что жила над нами, как и мы, еле сводила концы с концами. Глава её шил картузы для флота. Было у него шесть дочек. Их отец только грустно посмеивался в бороду:
— Ты бы, Ваня, у меня хоть одну забрал. Шесть ртов, видит бог, это так много…
— Дядя Ицек, — спросил я как-то, — почему вам нельзя жить нигде, кроме нашей Корабушки?
— Богатые живут, где хотят. Бедные — куда их выселят. А молимся мы одному богу.
— Ваш бог слабый?
— Боги, Ваня, как люди: сильный тянется к сильному, слабый к слабому.
У меня к той поре сложилось своё представление о боге. Семья наша была не из богомольных, жила, следуя пословице: «На бога надейся, а сам не плошай». Исключение составляла только бабушка, а мы, внуки её, в церковь не заглядывали.