Лёд
Шрифт:
На тех, что ближе всего, выскакивающих у самого пути, когда Экспресс проезжает мимо в шуме пронзающего вихря, высвечиваются, словно на экранах-простынях кинематографа, картины внутренней части вечернего вагона, из каминного зала, поскольку там продолжаются танцы, играет музыка, длиннорукий monsieurВерусс бешено стучит по клавишам, бородатый проводник размахивает смычком, кружат пары, мужчины при фраках и длинных сюртуках, покроенных в соответствии с неизменным фасоном ледовой Европы,дамы в кружевных и бриллиантовых туалетах, над ними серебряно-хрустальная люстра — и все это проявляется в картинках света и тени, гладко проскальзывает по выпуклостям и вогнутостям снежных скульптур, хороводы шикарных мужчин и женщин, танцующих, танцующих.
Засмотревшись, панна Елена сухо кашляет. Я-оностановится за ее спиной, поглядывает над ее плечом. Девушка кашляет через шаль, дышит через шаль, говорит через шаль.
Снилась зима, и по белым сугробам ШлиЯ-онокоротко смеется, выдувая через панну туманные облака этого смеха, которые тут же улетают.
189
Елена цитирует (с искажениями) стихотворение Адама Мицкевича «Снилась зима» (перевод А. Гелескула). Вот как сам поэт пишет о нем: «В Дрездене, в 1832 г марта 23, видел я сон, темный и для меня непонятный. Проснувшись, записал его стихами. Теперь, в 1840, переписываю для памяти.». — Прим. перевод.
Но, поскольку земли Лета уже за нами, мысли чуточку лучше пристают к мыслям, слова крепче прилегают к другим словам.
Глянул на лица — знакомых немало, Все как из снега — и страшно мне стало. Кто-то отстал; в пелене погребальной Взгляд засветился — женский, печальный. (…) Запах Италии хлынул жасмином, Веяло розами над Палатином. И Ева предстала Под белизной своего покрывала, Та, что в Альбано меня чаровала, И среди бабочек, в дымке весенней, Было лицо ее как Вознесенье, Словно в полете, уже неземная, Глянула в озеро, взгляд окуная, И загляделась, не дрогнут ресницы, Смотрит, как будто сама себе снится (…)Панна Елена, не поворачиваясь, отворачивает голову, глаз блеснул из-за шали. Может, улыбается, может, нет; иней собирается на ткани, скрывающей ее лицо.
Оборотилась с улыбкою детской: «Прочит меня за другого отец мой, Но ведь недаром я ласточкой стала Видел бы только, куда я летала! А полечу еще дальше, к восходу, В Немане крыльями вспенивать воду; Встречу друзей твоих — тяжек был хмель их: Все по костелам лежат в подземельях. В гости слетаю к лесам и озерам, Травы спрошу, побеседую с бором: Крепко хранит тебя память лесная. Все, что творил, где бывал, разузнаю».Холодно, становится еще холоднее. Я-онообнимает девушку через сюртук, неуклюже наброшенный на платье, девушка отодвигается от поручней, спряталась в объятиях, тоже желая найти тепла. Полоса пожара — словно огненным бичом хлестнули через белую бесконечность, разлив жаркой крови на чистом полотне — делается все уже и уже, все более далекой и далекой, отступает под самый горизонт и, в конце концов, исчезает за ледовыми фигурами. Остается только щербатый месяц, звезды между туч и тысячи искорок снега, не слишком густо сыплющегося по обеим сторонам поезда.
И зарево «Черного Соболя», спереди, с востока, делается более выразительным — лунные зимназовые радуго, отражающиеся от ледовых зеркал. Машинист дергает за ручку сирены — над пейзажем Зимы раздается протяжный свист мотыльковой машины.
Если получше приглядеться в этот пейзаж, то тут, то там можно заметить мощные выбросы чистой мерзлоты, которые, кажется, совершенно не опираются на каких-либо скрытых под ними геологических формах — самостоятельно живущие сростки, монументальные гнезда Льда, разбросанные на сотнях верст замороженной тайги: соплицовы? Возможно, это они, но, может, и нет, поезд не тормозит, они уже остались сзади.
Но имеются в этом пейзаже нерегулярности, вызванные самим прохождением железнодорожного пути. Точно так же, как города и людские скопления, так и здесь, в этой пустоши, лютов притягивает сам Транссиб. Уже четвертый, уже пятый морозник с момента первой встречи с ними проявляется сбоку в желтых отражениях ламп «Черного Соболя», в голубых ореолах от его зимназового сияния, и такого на секунду-две перехватываешь быстрым взглядом, именно такую картину заглатывая слезящимися глазами: лют, раскоряченный на дюжинах морозо-струн — лют, вздымающийся на много аршин вверх, к звездам и Луне — лют, растянутый в ледовом походе вдоль насыпи — лют, выстреливающий сотнями игл-сталагмитов из-под земли; лют, развернутый в могучей мандале кружевных стежков стужи; расщепленная на миллионы черно-белых нитей молния Льда, словно каменный электрический разряд, перепрыгивающий по гигантской дуге с северной стороны железнодорожного пути на южную… Сейчас он отскочит назад и совсем исчезнет в темноте за составом. Так близко промораживают люты свои тропы, чуть ли не в рельсы Сибирской Магистрали вонзаясь тысячепудовыми сосульками.
Экспресс промчался под длинным навесом, и по вагонам и смотровой платформе промелькнула
арктическая тень, секундная стужа, болезненная, словно тебя хлестнули мокрым бичом; прижало девушку к себе еще сильнее. Она дрожит; я- онодрожит вместе с ней, опирая голову на ее плече, выдувая туманные слова в шаль, полностью прячущую ее лицо — может, в белое лицо, может, в замерзшее ушко, а может, в алые, горячие уста. И, вспоминая свой путь легковерный С буйством порывов и пятнами скверны, Знала душа, разрываясь на части, Что не достойна ни неба, ни счастья.И с каждым словом, с каждым дыханием и дрожью, все глубже я-оновъезжает в Страну Лютов; и все глубже проникает в человека Мороз.
Глава седьмая
О резьбе по дыму
— Цусима, одна тысяча девятьсот пятый. Войны Лета иные. Мы вышли из Либавы [190] на помощь Порт-Артуру третьего октября предыдущего года, двадцать восемь судов, из них — семь броненосцев. Потом, уже по дороге из Балтики во Владивосток, к нам присоединилось еще несколько боевых единиц. Всей этой Второй Тихоокеанской Эскадрой командовал вице-адмирал Зиновий Рождественский [191] . Это был величайший морской поход в истории современных войн. Японцы атаковали в январе, без предупреждения напав на Первую Эскадру в Порт-Артуре, Владивостоке и Чемульпо; тут следует сказать, что они считают предварительное объявление войны глупым европейским чудачеством. В апреле Его Императорское Величество создал Вторую Эскадру ради помощи Первой и для прикрытия маньчжурской армии, там сражалось полмиллиона наших солдат; но уже в августе японцы раздолбили дальневосточный флот и начали осаду Порт-Артура. Стало ясно, что Второй Эскадре придется встать против врага самостоятельно. Были собраны все способные к бою российские боевые суда, за исключением тех, что были в силу трактатов заблокированы в Черном Море. Но ремонты и строительство новых судов было настолько ускорено, что для их экипажей было невозможно найти достаточного количества опытных моряков. Потому вербовали крестьян, из тюрем на борт забирали уголовных и политических преступников, а из кадетов петербургского Морского Корпуса преждевременными повышениями сделали младших офицеров. Таким вот образом, прямо из школы, в качестве свежеиспеченного гардемарина я попал на броненосец «Ослябя», флагманское судно контр-адмирала Дмитрия фон Фолькерзама, заместителя Рождественского. Мне было семнадцать лет, когда в то октябрьское утро я вышел в кругосветный поход в составе самой могущественной армады Российской Империи, чтобы участвовать в величайшей броненосной битве за всю морскую историю.
190
Ныне Лиепая.
191
Не знаю, почему, но автор упорно называет его «Рожественский» — Прим. перевод.
Капитан Насбольдт поднял хрустальную чару и сделал глоток подогретого с пряностями вина; в свете жирных языков пламени напиток в хрустале казался темно-красным и густым, словно кровь. Драгоценный камень в охватывающем палец офицера перстне, был того же самого цвета, и когда я-оноопустило веки еще чуточку ниже, глядя сквозь ресницы и паутину сна, этот камень виделся дрожащим, пульсирующим и переливающимся в оправе черного металла, словно огромная капля печеночной крови. Сам же перстень капитана второго ранга был сделан из чистого зимназа.
Дитмар Клаусович Насбольдт утвердил руку с чарой на поручне кресла. Из полумрака за его спиной появился стюард с графинчиком, готовый подлить, но Насбольдт, не поворачивая головы, выпрямил над бокалом указательный палец, и стюард отступил. Все бокалы и стаканы, имеющиеся на оснащении первого класса, были выше и с более широким основанием, чем в обычных сервизах. Но теперь Экспресс поддерживал ровную скорость, практически вообще не притормаживая, почти что не поворачивая. А легкое раскачивание вагона действовало усыпляюще: господин Поченгло уже спал, у инженера Уайт-Гесслинга тоже клеились веки… Раскачивание вагона — это так, но и сам голос капитана, то вздымающийся, то опадающий… свои колыбельные есть у детей, имеются они и у взрослых. Хороший рассказ на вкус как хороший табак или доброе виски, не нужно спешить, не нужно подгонять рассказчика, здесь же дело не в том, чтобы, как можно скорее, добраться до соли, вскочить на спину фабуле, познать судьбы, смыслы и тайны — дело вовсе не в этом. Слушаешь, засыпаешь, пробуждаешься, возвращаешься к рассказу, снова засыпаешь и просыпаешься, рассказ приплывает и уплывает, один раз мы погружаемся в эту вот нереальность, другой раз — в ту; действуют чары, мы извлечены из времени и места. Гораздо труднее этому поддаться в гонке городской жизни. Но здесь, будучи замкнутым на долгие дни поездки с другими слушающими-рассказывающими… Достаточно, чтобы капитан Насбольдт поднял руку и произнес первое предложение. Никто его не перебивает, никто не уговаривает вернуться к предыдущим темам, никто не задает нетерпеливых вопросов. Необходимо позволить фразе прозвучать. Но и моменты молчания, разделяющие высказывания офицера, тоже принадлежат его рассказу. И сон. И эта окружающая темнота, и эта холодная белизна, из нее проскальзывающая, и этот огонь, и похрапывание господина Поченгло. Прокурор Разбесов и доктор Конешин слушали внимательнее всех, покуривая английские папиросы, которыми угостил их инженер. Но и их зачаровало.