Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Да с чего, черт подери, я должен сердиться?

— Ой, ой, уже сердится, вот душа горячая! — Зейцов засопел, скривился, нервно глянул за окно. При этом он передвинулся на кровати, лишь бы подальше, и снова начал чесать свои шрамы. — Видите ли, если бы вчера вечером я не наболтал, что наплел, про Авраама, про Историю, про оттепельников с ледняками, а прежде всего — про Бердяева… А они же слышали, один другому повторил с пятого на десятое, и вышло так, представляете, что мы с вами разговаривали, что не я говорил, а мы беседовали — и кто конкретно чего сказал, никто и не помнит. И теперь оказывается, будто вы рассказывали про свои планы.

— Что?

— Ну, значит, зачем вы туда едете.

— Погодите, Зейцов, видно, меня мучает страшный katzenjammer [131] ,поскольку

ничего не могу понять из ваших слов, вы все крутите, словно еврей вокруг свиньи, возьмите себя в руки и прямо скажите: что за планы?

— Ну, чтобы Историю заморозить.

— Это как же?

— Сын с большой земли к Отцу Морозу с вестями едет, как повернуть ход истории, подо Льдом замороженной: туда или сюда. Ну… Так уж вышло. — Он жалобно вздохнул. — Простите, Венедикт Филиппович?

131

Похмелье (нем.)

Я-ономолча глядело на него.

— Ой, сердитесь, я же вижу, что сердитесь.

— Вы знаете, это проклятие прямо какое-то.

— А?

— Нет такого дня в этом холерном Экспрессе, чтобы не лег спать одним человеком, а проснулся — другим.

— Ну да, люди меняются, — покачал головой Зейцов.

— Да не в этом дело. А, впрочем…! Говорите уже, что за просьба.

— Так вы же меня еще не простили!

— Что вы все со своим прощением! Неужто одно слово чужого человека так на совести вашей висит! Прямо какая-то мания милосердия!

Зейцов поглядел без тени улыбки.

— Видать, вы еще не понимаете, какую обиду я вам, не желая того, нанес. А прощение — прощение это самое первое дело, без прощения нет жизни, нет, и не может быть, счастья, ведь как это вы себе представляете: радоваться собственным удовольствиям, радоваться своим радостям, когда вы знаете, что кто-то против вас таит справедливую обиду, потому что страдал и сейчас страдает за ваше дело? Так что же это за радость — все равно, что пировать в присутствии умирающих от голода бедняков, у которых харч этот изо рта отобрал, тогда никакая амброзия сладкой не покажется. Все начинается с прощения, ибо, с другой стороны, когда сам таишь в сердце ненависть или даже легкую неприязнь против кого-то, так можешь ли ты откровенно радоваться пускай даже самому малому? И видно это более всего, понятно, в делах самых крупных: если кто врагу смертельному отомстить поклялся — проходят годы, вот у него уже дети и внучата, людского уважения добился, имение нажил трудом своим, так вот радует ли это его, станет ли он в покое к смерти готовиться, глянет ли с улыбкой Богу в лицо, нет, ведь при жизни он и цветочка не мог понюхать, чтобы тут же лоб морщинами не пошел, чтобы губы не скривились, и черная туча на лицо не нашла: сама только мысль о возможном счастье врага уничтожала счастье собственное. Потому так важно, чтобы уже с малых дел прощение начать воспитывать. Ведь оно так же практикуется, как искусство конной езды или там стрелковое умение — ведь не остановишь человека первого попавшегося на бульваре и прикажешь: а ну-ка подстрели мне воробья за сотню шагов. Не подстрелит. Точно так же и с заповедью любви к ближнему. Большая это ошибка — крупнейшая! — когда человек принимает ее словно имперский указ: со вторника все ездим с правой стороны, со среды — всем прощаем. А ведь именно так часто говорят священники, так говорят детям воспитатели, сами плохо воспитанные. В прощении же необходимо тренироваться, как спортсмены тренируют свое тело в атлетике, то есть, годами, в труде, в поту и крови, от ошибки к ошибке, не бросаясь сразу же к рекордной штанге, но начиная с малейших нагрузок: прости невежливое поведение, прости неуклюжесть, проси прощение за нечаянное злое слово. Так воспитаешь в себе мышцы для поднятия прощений, которые раздавили под собой миллионы нетренированных.

…Я вас прошу, Венедикт Филиппович: простите меня.

Я-ононевольно опустило глаза, рука остановилась на жилетке. Вазов — как же его там звали? Юрий? Успел ли он ответить перед смертью? Кровь заливала его рот, он говорил, только я-оноего не слышало.

Тряхнуло головой.

— Видимо, вы, Филимон Романович, слишком высокого мнения о людях. Многие, ба, большинство, если не все, не имеют никаких проблем, счастливо живя в не прощении.

— Вы так считаете, так считаете…

— Ну ладно уже, хорошо, — я-оносклонилось вперед, стиснуло его колено, — я прощаю вас, прощаю.

— Вы вот думаете: ну чего тут сложного, слово сказать — сказать можно все; вы так думаете.

— Да хватит уже. Что у вас за просьба?

Тот

вздохнул глубже — дыша, выбрасывал из легких воздух, пропитанный затхлостью злых мыслей, удалял экскременты души, непереваренные страхи.

— Ну так, так. Прогоните меня, можете прогнать, но должен я вас попросить, хотя, сами видите, трудно мне собраться с подобной настырностью. — Он опустил взгляд. — Вот скажите мне: вы помните, что я рассказывал вам про Ачухова, об исправлении мира по Божьим заповедям, о революции духа — помните?

— Говорили, помню.

— Так вот… Так вот, просьба моя такая: когда уже будете говорить с отцом вашим, шепните ему словечко и об этом.

Поначалу я-ононичего не поняло.

— О чем?

— О таком пути Истории — только об этом вас прошу — чтобы дать России шанс, чтобы у людей был шанс стать свободными перед добром и злом, а уже Царствие Божие, если наступит, когда наступит…

— Вы с ума сошли!

— Ой.

— Или снова напились с утра. Вы же только что извинялись передо мной за то, что с ваших слов сплели лживую сплетню на меня и фатера моего — а теперь сами говорите, что верите в эту сплетню?!

— Сплетня сплетней, Венедикт Филиппович, я же не говорю, что у вас было такое намерение, что именно за тем вы на Байкал едете — но раз уже это вслух обсуждают, а ведь вы относительно отца ни в чем отрицать не стали, так почему я не могу попросить? Не захотите, так и выполнять не станете. Только что вам в этом плохого? Все равно же говорить с отцом будете, а он, вы сами сказали, с лютами беседует, а о чем — мы не знаем, и действительно ли Отец Мороз заведует Морозом — тоже не знаем, так что тут плохого, если я попрошу, чтобы он словечко замолвил за доброе дело, ну, гаспадинЕрославский, тут же ничего сложного, а если бы и вправду с вашей помощью время России наконец-то повернулось бы к эпохе духа…

— Вы поверили! — Я-оносхватилось за голову. — Да что же это такое! Что за бред! Вы же сами знаете, что это ложь, и сами верите!

Зейцов прикусил ус.

— Не мне обсуждать с вашим благородием о правде, когда только-только в пути познакомились. Может, сплетня и ошибается; может, вначале она лишь ошибочной была, но, услышав ее, со временем вы ее в правду обратите; но, может, она с самого начала была правдивой. И прощения я просил не за ложь — ба, тем большая кривда для вас, если это правда. Нет такого закона, что госпожа Блютфельд никогда неправой быть не может.

— Не вам это обсуждать, — сухо повторило я-оно.Вынуло папиросу, закурило. Тяжелой пепельницей стукнуло по столешнице. Зейцов потер глаза, в которые попал дым. Я-онозакинуло ногу на ногу, сбило пепел. — Ну ладно! Я скажу вам, как оно на самом деле! Зачем я еду в Прибайкальский Край? Ради двух тысяч рублей. Тысяча авансом и другая тысяча — потом. Мне заплатили, вот я и еду. Меня наняло Министерство Зимы. Еду, чтобы поговорить с Отцом Морозом для Раппацкого. Вот вам и заведующий Историей. А хотите знать больше? Ни черта я не верю в эту дурацкую бердяевскую метафизику, и плевать мне на все это с высокой колокольни: если мне имперская Зима заплатит еще одну косую, то я уболтаю папашку даже на то, чтобы Иван Грозный вернулся. Ну и? А?

Филимон Романович Зейцов с трудом поднялся. Повернулся, чтобы выйти, только ноги запутались в узком проходе, и когда вагоном сильно тряхнуло, ему пришлось наклониться и опереться вытянутой рукой о стенку; склоненный, он шепнул рядом с моим ухом: — Простить, вот самое главное, с этого начните, с прощения, — затем толчком направил себя к двери. Он хотел еще поклониться, только в тесноте у него не совсем вышло. После этого он отступил спиной, чудом не столкнувшись с кем-то в коридоре.

Я-онорастирало лоб вспотевшей ладонью. Луб-луб-луб-ЛУБ, черт, все это из-за ужасного похмелья, и чего было так выступать, ведь у пьяницы давно уже шарики за ролики зашли, болтает всякое, только сам дураком будет тот, кто дурака слушает. С этого начните, с прощения.И за что просить, и у кого? А шептал он это с такой медовой жалобой в голосе, с таким плачем в груди, словно осужденного под эшафотом в истинную веру вернуться убалтывал. Пьянь блаженная! Наверняка он преувеличил силу этой сплетни блютфельдовской бабы, как и все остальное. Да и кто мог слышать эту нашу вчерашнюю беседу под водку? Панна Мукляновичувна. Под самый конец, еще доктор Конешин, и кто там еще подошел от бильярдного стола. Может, Дусин, только ведь он в глубине прятался. Кто-то ближе сидел? Я-ононе помнило. Frauдолжна была получить версию из вторых, если не из третьих рук; правда, это ей никогда не мешало…

Поделиться с друзьями: