Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Из Москвы нахлынул вал репортеров и телевизионщиков со своими фургонами и антеннами, но на территорию их не допустили, потому что Н. В. Туманской здесь уже не было — тело увезли в Москву, отпевать в Елоховке.

Я еще отсиживалась, совершенно очумелая, в домике на «вахте»: Гришунька простыл, я от него не отходила, отпаивала малиной, молоком с медом и чесноком, кутала, перепуганная насмерть. И единственное, что разглядела издали, — как охранники извлекли из траурного «линкольна» — катафалка еще порожний гроб и заносили его в дом. Домовина была нестандартная. узкая и длинная, из какого-то драгоценного, отсвечивающего тусклым лаком красноватого, но в общем-то черного дерева, с серебряными

ручками по бокам, и, судя по тому, как носильщики сгибались, даже пустая была тяжела, как свинец.

Вернули ее из Москвы в тот же день, после отпевания, уже под вечер, в сопровождении траурного кортежа из бесчисленных легковушек, но на территорию завозить не стали, а увезли по лесной дороге вот к этому холму.

Через пару часов вся эта кавалькада вернулась к дому с пригашенными фарами, и началась поминальная тризна. Народу было столько, что в зале не вмещались, и столы были выставлены прямо на траве возле парадной лестницы. Местной обслуги не хватало, в автобусе доставили дополнительный контингент официантов в черном.

Сим-Сима я в ту ночь так и не увидела. Но от кое-кого из приглашенных, разбредшихся в конце концов по всей территории и сильно поддатых, узнала — здесь был тот же авиагенерал, который подкатывался ко мне в «Метрополе», знаменитая деловая полуяпоночка из Думы, которую я до этого видела только по ТВ, кремлевский пресс-атташе, еще какие-то военные, гражданские и прочие значительные персоны. На наружной лестнице перед колоннами стоял микрофон, рядом с ним квартет скрипачей играл что-то печальное, и время от времени кто-нибудь подходил к микрофону и начинал говорить об усопшей. Но до «вахты» речи доносились невнятно.

Пожалуй, это был единственный раз, когда я увидела Элгу Карловну пьяной в зюзьку.

В черном длинном платье, черной шляпке с траурной вуалеткой, компаньонка Нины Викентьевны ушла от всех подальше. Я ее и разглядела-то в темноте только потому, что неподалеку от домика загорелась свечка. Свечка была тоненькая, церковная. Элга сидела на пеньке и плакала, глядя на огонек, трепещущий в траве.

В изящной, обтянутой черной перчаткой ручке она держала фляжку и время от времени присасывалась к ней.

— А почему вы не со всеми, Элга Карловна? — спросила я.

Она долго изучала меня, в ее янтарях плавал серый дым. Потом узнала, уставилась в сторону дома. Там, в полутьме, в тенях и свете из окон шевелилось и перетекало это скопище.

— Червяки. — сказала она брезгливо. — Стервы. И стервецы… Как это выразить по-русски? Которые с крыльями и клювами?

— Стервятники7 — догадалась я.

— Вот именно! — Она погрозила мне пальцем. — Они все имели перед ней большой страх. Вы полагаете, они приехали ее оплакивать9 О нет! Они там испытывают большую радость! Что ее нет! Это есть грандиозная ложь… И я ушла от них, чтобы не говорить им «Пут ман дырса!».

— Что говорить?

— Это такое уникальное ругательство. По-латвийски! — твердо сказала она. — В буквальном переводе — «Дуй мне в задний проход!». То есть в жопу! И я это сказала Симону!

— Почему?

— Потому что он главный стервец… То есть стервятник! Мой бог! Так поступать с нею? Этот подвал, эта ложь… Это не по-христиански!

— По-моему, вам нужно поспать…

— Вы полагаете?

— Абсолютно!

— В этом есть логика! — подумав, сообщила она. Потрясла пустой фляжкой, отшвырнула ее, покачнувшись, что-то скомандовала самой себе. И помаршировала по дорожке прочь, твердо и прямо, как крохотный, упрямый и верный солдатик…

На холм я впервые пришла только в конце июля, каменщики еще выкладывали стенки часовни из камня, плита была закрыта брезентом, а у подножия дымилась военно-полевая кухня, где

они кормились.

И вот с тех пор так и хожу.

Я посмотрела на часы — нужно было двигаться дальше.

…Он потрепал Аллилуйю по морде, та отшатнулась, ударила задними копытами, зафыркала.

— Не трогайте кобылу! Она чужих не любит!

— Виноват!

Он отступил к своей «Ниве», стал усиленно протирать перчаткой лобовое стекло. Я покосилась на него не без злобы. Когда он распинал меня в суде как обвинитель, виноватым он себя не чувствовал. Заколачивал, как гвозди в живое, отточенные острые фразочки. Там было все, помимо обвинения в краже: и про академика Басаргина, который взрастил внучку, не знающую, что такое настоящий труд, в парниковых условиях, и про наряды, которыми я всегда щеголяла в школе, чтобы подчеркнуть свое превосходство перед детьми простых честных тружеников, и про то, как Панкратыч протолкнул меня в иняз, и про Москву, гнездилище студенческого разврата, пропитанную вонью марихуаны, то есть конопли, в котором такие, как я, не отрываясь от «видика», черпают познания из крутого порнокино, и ужас перед тем, что вот такая, как я, могла вступить в родную школу уже в роли учительницы английского и отравить своим тлетворным дыханием невинных отроков, а главное — отроковиц.

Вообще-то, из его филиппики прямо следовало, что я, как минимум, не прочь порулить собственным борделем в городе, где родилась и выросла, и что то, что я совершила в квартире судьи Щеколдиной, есть лишь малая часть из того неизвестного, что я уже сделала или намерена сделать.

Он был златоуст и красавец, наш горпрокурор Нефедов, изящный, ломкий, в безукоризненном мундирчике, со здоровым румянцем на матовом лице, чернобровый, черноусый, с белой седой прядкой в темной прическе, по-моему травленной перекисью, которая словно подчеркивала тяжкие труды и раннее старение, что еще преследуют его на тяжком поприще.

Мне ни в одном сне и присниться не могло, что настанет день, когда он будет стесненно топтаться передо мной, не решаясь поторопить, потому что бумаги, собранные им в две папки, заинтересовали меня по-настоящему.

Я не догадывалась, на чем его подцепил Чичерюкин, но Нефедов все исполнил точно. Когда я выехала на Аллилуйе на дорогу, ведущую в охотохозяйство, к колодцу с «журавлем», он уже ждал меня, прохаживаясь близ своей «Нивы», в охотничьей амуниции, высоких сапогах и с двустволкой вниз дулом на плече.

Мы молча кивнули друг дружке, он вынул из машины «кейс», щелкнул замками, протянул мне обе папки с кальсонными завязочками и отошел в сторонку, бросив лишь одно слово: «Прошу…»

Он не знал, куда себя девать, озирался, кружил, прицепился к лошади от нечего делать, и я видела, что он насторожен, почти испуган, но тем не менее точно исполняет предписанное. Конечно, это был полный идиотизм — такая конспиративная встреча в лесу, где в это время никто не охотится и где нас могла бы увидеть вместе только случайная собака, но раз так устраивал Чичерюкин, значит, так надо было. Спец-то не я, а он. Может быть, это было требование и самого Нефедова, но я уточнять не собиралась.

Я изучала справки, заявления и показания почти час, потом закрыла папки и задумалась.

— Ну, и что дальше? — спросила я, вынув сигареты.

Он щелкнул зажигалкой, поднеся огонек. От него дохнуло холодноватым парфюмом, пальчики бесцветно наманикюрены — похоже, он следил за собой и холил себя, как девица на выданье.

— А вы очень изменились, Лизавета… — неожиданно сказал он.

— Три года менялась. По вашей милости. Сами знаете где… — заметила я.

— Извините, насколько я понял Захара Михайловича, у нас будет деловой разговор? — насторожился он.

Поделиться с друзьями: