Ледник
Шрифт:
В общем, образ жизни ледовиков, включая охоту и выделку оружия, оставался неизменным со времен их праотца Дренга, хотя с тех пор сменились бесчисленные поколения. Жильем служили те же ямы в земле, прикрытые сверху тяжелыми каменными глыбами. Одежды были по-прежнему из кож, изжеванных и смазанных жиром и скрепленных, по доброму старому способу, ремнями из оленьих шкур. Ни о какой перемене нечего было и помышлять – такой порядок установил сам Дренг, и другого у людей не могло быть. Что годилось для него, должно было годиться и для его детей, войти в обиход всех его кровных потомков.
Об одном только обстоятельстве вряд ли подумал в свое время сам Отец, а именно, что потомство его так размножится на скалистом острове. Правда, остров был велик; от одного конца до другого было несколько дней пути, но все же с течением времени народу на острове стало слишком много. И не переставали рождаться все новые потомки: весь остров кишел ребятишками; они родились в жилых ямах людей льдов, как мухи в навозных кучах. Соединяясь вместе, дети из нескольких семей составляли
Но кроме трудностей, связанных с добыванием пищи для такого количества ртов, были и другие гнетущие обстоятельства. Пища делилась неравномерно – как раз потому, что все на острове были равны! Общественность мешала собственному развитию отдельных единиц. И вот это в связи с некоторыми внутренними порядками, обусловленными почитанием памяти отца племени, начинало угнетать народ льдов. Порядок, установленный Дренгом и первоначально имевший в виду защиту интересов всех и каждого, теперь грозил пресечь свободное развитие отдельных членов племени, а вместе с тем и всего маленького общества на острове. Культ Всеотца, мало-помалу приведенный в систему, правда, объединял людей в одно целое, но зато и сдерживал их развитие. Все вращалось вокруг одного центра – кургана Дренга, а иначе и быть не могло. Но большое и все возраставшее неудобство было связано с тем обстоятельством, что общий культ обеспечивал особые преимущества одному известному роду, происходившему от Гарма, первенца Дренга. Этот род охранял могилу Дренга и принимал за него жертвы.
Никому не верилось, чтобы Одноглазый Всеотец умер: он ведь не был убит в свое время и не погиб невзначай, как другие люди, а просто сошел в свое жилище, когда ему заблагорассудилось, и там остался. Многие даже уверяли, что видели его спустя несколько человеческих веков, и находились люди, которые по временам замечали огонь, выходивший из могильного холма. Старик, наверное, был еще жив, а тогда ему, разумеется, требовалась пища, и для него нельзя было жалеть лучшей доли охотничьей добычи. То же, что род Гарма, охранявший могилу, принимал жертвы и более или менее открыто сам угощался ими, признавалось в порядке вещей; ведь то, что доставалось главе семьи, доставалось и всей семье! Никто также не считал для себя обидным и уступать для общей пользы половину своей добычи. Но в последнее время самому зверолову уже едва оставалась и десятая часть. Приходилось чуть ли не попросту охотиться для других! Вдобавок потомки Гарма хотели распоряжаться не только дележом охотничьей добычи, но и в других делах, и заставляли всех слушаться себя, пользуясь тем священным страхом, который внушала могила Одноглазого Всеотца. Да и власть была в их руках: они владели огнем и его источником.
Разумеется, у каждой семьи был свой костер, который охранялся и поддерживался с величайшей заботливостью; пусть даже в тяжелые времена приходилось жертвовать куском сала – шли и на это, только бы не дать огню погаснуть. Если же такая беда все-таки случалась, ничего другого не оставалось, как запастись головней от древнего костра, зажженного самим Всеотцом и перешедшего в род Гарма. Но, понятное дело, потомки Гарма не давали огня даром, а брали хорошую мзду или обязательства на будущее время. Род Гарма развил в себе тонкое понимание собственных выгод, которое отнюдь не притуплялось, переходя по наследству. Кроме священного костра, потомки Гарма обладали еще и самим огненным камнем, так что наделены они были щедро, даже с избытком. Им-то огонь был обеспечен, если бы даже погас костер, – они знали тайну огня. Злые языки болтали, что Одноглазый, передав своему старшему сыну искусство добывания огня, завещал ему посвятить в тайну всех, но Гарм счел за лучшее сохранить ее для себя одного. Другие утверждали, что Одноглазый унес камень с собою в могилу, чтобы он никому не достался, а Гарм нарушил священный мир могилы и присвоил себе камень. Как бы там ни было, все знали, что чудесный камень оставался в роду Гарма. Он переходил по прямой линии от отца к старшему сыну; никто никогда и не видал его, кроме самого старшего в роде. И не было такой чудесной силы, которую не приписывали бы этому камню! Впрочем, к нему еще ни разу не прибегали для обновления священного костра, который не угасал со времен Дренга.
Люди льдов охотно подчинялись роду Гарма из уважения к общему праотцу. Но результатом такого культа Всеотца было то, что сохраняемые родами предания о жизни и привычках Одноглазого навеки предопределили весь уклад их жизни. Род Гарма крепко стоял за это, так как в этом был залог его могущества. Разрешалось лишь то, что было закреплено преданием, о чем можно было сказать: так поступал Старик. Все первые простые обычаи, вызванные в свое время обычной необходимостью – хоть их и держался сам Дренг, – приобрели глубокое священное значение и исключали всякие новшества, способные подействовать в освободительном духе. В результате – весь жизненный обиход застыл; люди едва осмеливались шевельнуться, стесненные на каждом шагу благочестивыми соображениями. Охотничий пыл в людях мало-помалу остывал, но делать было нечего, приходилось покоряться необходимости; нельзя ведь было и помыслить отказать могиле Всеотца в жертвах, которые
являлись вполне естественною данью каждого сердца, движимого благочестием. Род Гарма целиком придерживался того же мнения и со своей стороны старался укреплять благочестие, усердно лакомясь мамонтовыми желудками, приносимыми народом в жертву Одноглазому.Так обстояли дела и продолжали обстоять, пока Ледник все расползался, а это продолжалось долго. На небе появлялись незнакомые звезды с хвостами, гостили там некоторое время и снова исчезали, поселяя в умах людей мистический ужас. Поколения сменялись одно другим; мусорные кучи около жилищ откладывали один слой угля и костей над другим; мужи, еще так живо помнившие свое собственное раннее детство, как будто оно было лишь вчера, видели своих детей взрослыми и отцами, игравшими с собственными малютками, которым предстояло увидеть то же самое… А между тем народ льдов все так же обтесывал свои топоры, все так же рыл себе в земле ямы и прикрывал их огромными каменными глыбами – все согласно темному, но незыблемому преданию, гласившему, что сам Всеотец делал т а к, а не иначе. Души угасали в сером сумраке однообразной жизни, длившейся веками.
Ледник продолжал произносить свои речи скалистому острову, как он это делал тысячелетиями: раздавался глухой рокот и гул обвалов в пещерах подо льдом, скрежет льда о скалистую почву и шум подземных вод, но никто не слушал; слишком знакомы были эти звуки, слух с ними свыкся.
Немало было на Леднике мужей, но они были связаны по рукам и ногам, сами того не сознавая. И вот, в то время как мужи предавались своей охоте и своему добровольному рабству, женщины вводили в обиход немало разных улучшений – незаметно, как-то само собой. Никому и в голову не приходило уделять женщинам место в установленном мужчинами общественном строе; они стояли вне круга, очерченного необходимостью, и поэтому пользовались полной свободой. Не то чтобы у женщин не водилось своих мелких обычаев, такие были и, пожалуй, хранились еще незыблемее мужских, так как были созданы привычкой, а не самими женщинами. Но женскому полу была свойственна какая-то смутная детская забывчивость, сродни первобытной беспечности лесных людей, которые изо дня в день смотрели и не примечали многого, но на новое кидались жадно. И так как нет ничего менее женского, чем быть не похожим на других, то восстание против чего-нибудь нового иногда считалось настоящим преступлением.
В ежедневном быту женщины следовали привычкам Моа: возились со всякого рода плетеньем, с припасами и, разумеется, прежде всего со своими малышами. Матери постоянно таскали их на спине, даже у себя в жилище, и даром что больше уже не кочевали – ведь так делала и сама Моа! Летом женщины собирали зерна и прочее съедобное, что росло на острове, а зимою сучили шерсть и плели себе одежды; этот обычай был так же стар, как солнце и месяц.
Но, кроме того, женщины теперь лепили горшки из глины и обжигали их на огне. А разве Моа так делала? Может быть, да; а может быть и нет. Прежде женщины обмазывали свои корзинки глиной и вешали их сушиться над огнем; но вот одна такая корзинка была впопыхах подвешена слишком близко к огню; огонь охватил ее, и осталась одна затвердевшая глина; это и был первый горшок. Он появился благодаря неосмотрительности, а этим отличался весь женский пол. Это выходило у них так мило! А потом, наверное, какая-нибудь молодая пышнотелая бабенка просто поленилась предварительно обмазать глиной прутяную форму и слепила горшок на авось, сразу. Смело, но удачно! Другие стали подражать, да так и пошло – все лепили себе глиняную посуду без формы.
Но обожженные горшки привели к важной перемене в быту – появилась привычка варить пищу вместо того, чтобы только поджаривать ее над огнем, как прежде. Положим, горшок еще не ставили на огонь, но в сам горшок совали раскаленные камни, пока кушанье не было готово.
У женщин была поистине привольная жизнь: они целыми днями возились у очагов, в то время как мужчины охотились. Вот они и пробовали готовить еду и так и сяк, поджаривали, нюхали, вынимали из горшков, клали снова, пробовали, мешали и перемешивали. Простое любопытство и праздность научили их также печь хлеб. Как было не попробовать поджаривать и подогревать всякие лакомые вещи, прежде чем начать грызть их? И они поджаривали на черепках зерна ячменя до тех пор, пока те не становились сладкими-пресладкими; потом они перетирали зерна между двумя камнями, брызгали на муку водой или молоком и пекли чудеснейшие лепешки; ребятишки в подражание им усердно лепили такие же из грязи, а мужчины, раз отведав лепешек, очень их одобрили, и хлеб стал постоянным блюдом – поскольку хватало зерна. Испеченные на раскаленных камнях и посыпанные золою лепешки имели солоноватый вкус и являлись ценной приправой к пище, особенно зимой, когда неоткуда было достать свежей зелени.
А иногда женщины совали в глиняный горшок всякую всячину – коренья, лук, мясо, жир, разбавляли водою и опускали в горшок раскаленный камень, который не только кипятил кушанье, но и придавал ему вкус приправой угольков и золы. Когда такой взятый с очага камень, светившийся в жилье, как солнышко, и брызгавший искрами и звездочками, опускали в горшок, вода в нем начинала кипеть, а сам горшок – качался и выпускал густой пар под крышу жилища; сразу видно было, что сила огня изгоняла из воды какой-то злой дух! Он сердито ворчал и так ворочался там, что приходилось придерживать горшок, чтобы он не опрокинулся. Правда, предания ничего не говорили о том, чтобы Моа в свое время умела кипятить воду, но как знать? То, что теперь делалось, наверное, делалось и всегда. Варка пищи окончательно вошла в обиход.