Ледолом
Шрифт:
Тётя Мотя, добрая душа, быстрёхонько скипятила на электроплитке большую алюминиевую кружку воды, и я, обжигаясь, принялся маленькими глотками опорожнять её — отогреваться.
Гардеробщица охала и пыталась разузнать, как такое несчастье со мной стряслось: «весь до нитки промок».
Грешник, я соврал, хотя не раз клялся себе, что буду всегда правдивым, но опять не сдержался: дескать, меня окатила проезжавшая мимо грузовая автомашина — «трёхтоннка».
— Господь тебя уберёг, што не попал под её, — посочувствовала мне, безвольному вруну, старушка. — Гонят, как самошедчии. Прямо на детишак.
И мне стало так противно за себя, что на кого-то наклеветал.
— Нет, она по дороге ехала. Это я оплошал, — поправился я.
— Сугрев-то дошёл до нутра? — спросила она. — Тада от батареи-то отодвинься, я твои вещички
И зачем только я соврал тёте Моте? И во мне возникла жалость к ней. И недовольство собой.
Вот это человек так человек! — подумал я. — Хоть и вид у неё зачуханный. Зато завуч Александрушка разве напоила бы меня кипятком? Да ни в жизнь! Потому что произошла она от злой крысы, а не от доброй обезьяны, как некоторые люди. И ещё в дневник накрапала, чтобы отец «принял действенные меры» для моего «исправления». [243] Она постоянно предлагала такое «воспитательное средство», наверняка зная, что родители меня накажут. И каким способом — причинив боль.
243
Несколько десятилетий спустя я осознал, что нас, советских людей («совков»), всю жизнь — от рождения до смерти — беспрестанно «воспитывают» и «перевоспитывают», стараясь превратить в рабов государственной системы — карательной системы. Мне стало понятно: в основу её заложены чудовищные ложь и насилие. Тех же, кто не поддаётся такому воспитанию, умерщвляют в тюрьмах и концлагерях. Безумный большевистский геноцид народов СССР на протяжении более семидесяти лет (он и сейчас продолжается, мутируя, как инфекционная зараза) унёс преждевременно в могилу десятки миллионов жизней самых плодотворных, способных людей, тюремизировав население страны.
Я подозревал, что она злорадствовала и наслаждалась, рисуя в своём мстительном воображении эти «действенные меры». Какие гипотенузы и катеты с «А» и «Б», которые сидели на трубе, могли возникнуть в моей голове после того, как она кровавыми чернилами в очередной раз образцово-показательным, безукоризненным почерком строчила донос в мой дневник — всякую чепуху и глупости? И я испытывал к этой отутюженной, внешне симпатичной, ещё довольно молодой женщине самые недобрые чувства. И, вероятно, не умел скрыть их. Она видела всё в моих глазах. И мстила. Как могла. А возможностями уязвлять она располагала неограниченными. И это меня угнетало, доводя до отчаянья. И верно двигало вон из школы — к исключению.
…В класс я заявился в конце смены, после того как отогрелся и пришёл в себя. И завуч, сухопарая, плоскогрудая, с одеревеневшим смазливым кукольным лицом, даже не спросив меня ни о чём, брезгливо потребовала дневник и ненавистным тоном спросила:
— Что это такое, Рязанов? Это не дневник, а каша. Ты это нарочно сделал? В канаве, что ли, его размочил?
Я не выдержал, произнёс когда-то слышанную фразу:
— Каждый судит о других в меру своих пороков!
Эти слова вырвались у меня сами собой. И вдруг лицо завуча побагровело, и она заорала, да, именно заорала:
— Вон из школы! И чтобы твоего духу здесь не было! Хулиган!
Всё моё поведение в школе, вернее в родном классе, в котором пребывал всего несколько минут, было оценено хуже некуда — как хулиганство. Для меня стало ясно: суровая расплата неминуема. За случайно вырвавшуюся фразу.
Она столь же брезгливо отшвырнула волглый дневник и процедила сквозь зубы, не взглянув на меня:
— Отец пусть завтра же придёт!
Она столь разгневалась на меня, что даже не вызвала к доске для объяснений.
Вечером мною была выдержана «атака» мамы. Но беспощадного, молчаливого хлестанья ремнём с латунной пряжкой с выпуклой пятиконечной звездой, оставлявшей многочисленные, но уже розового цвета отпечатки на моих тощих ягодицах, не состоялось. Маме я правдиво рассказал обо всём, что произошло со мной на мосту и в школе.
Папаша всегда так называемые экзекуции совершал безмолвно. Под мои стоны. Сегодня я заранее решил предотвратить эти издевательства. Хватит! Я уже взрослый человек — четырнадцатый год скоро минет!
Уже давно я думал о себе как о вполне самостоятельном человеке. Сегодня же, после признания в своих проступках, я заявил родителям, что
больше не потерплю никаких физических наказаний — тут же уйду из дому. Навсегда.Папаша не выполнил свой «отцовский долг», пожалуй единственный, который он оставил за собой в деле воспитания сына и молча, устроившись на диване, закинув ногу на ногу, смолил, как всегда, «беломорканалину», стряхивая пепел в стеклянную продолговатую пепельницу с бортиками и изображениями трёх вогнутых с тыльной стороны лошадиных морд с уздечками. Я же под присмотром плачущей мамы, во время «экзекуций» обычно уходившей на кухню, сейчас читал за одним концом старинного дубового, с раздвижной столешницей, фундаментального, на века сработанного стола, вернее, в который раз перечитывал «Как закалялась сталь» вместо домашних заданий (другой был отведён Стасику и занят им), и ничего не мог сообразить, обуреваемый волнением, — всё во мне бурлило. Накопилось!
В моё воображение обидой выталкивались то побои отца, о которых он уже, наверное, давно забыл, то врывалась, бушуя, речная сумасшедшая стихия ледохода.
Мама, прибегая с общей кухни, где постоянно готовила что-либо съестное или кипятила в эмалированном тазу грязное бельё к грядущей стирке, то и дело заглядывала в открытую книгу, надеясь, что я передумал и взялся за уроки. Но я решил не отступать. Ни за что!
Отец же время от времени, не отрываясь от свежего номера газеты «Челябинский рабочий», ограничивался краткими и равнодушными замечаниями в мой адрес, слышанными мною и раньше множество раз:
— Балда! Дворником [244] будешь. Улицы подметать. Ямы будешь копать. Балда!
Да, я готов был стать и дворником. Даже землекопом. Даже ассенизатором! Кем угодно, лишь бы не сносить подобных постоянных унижений. От ужина я отказался, несмотря на упрашивания мамы, — не мог проглотить и ложки овсяной каши. Будто горло сдавило.
Часы пробили одиннадцать, я улёгся на свою железную кровать (Славкина стояла рядом, тоже вдоль стены пристроя, превращённого во вторую, «детскую», комнату) и закрыл глаза. В моей памяти опять возникли грандиозные сцены ледолома. Они вытеснили позорные «экзекуции» и Крысу-Александрушку.
244
Дворником в усадьбе деда Алексея служил подобранный на панели полуживой от голода завшивленный придурковатый мальчишка — нищий неизвестного происхождения по имени Гаврюша (Гавриил). Дед, купец, торговавший лошадьми, человек состоятельный, пригрел мальчонку. За свой труд, как шутил отец, Гаврюша получал полный пансион и не выпускал метлы с утра до вечера. В тридцать седьмом году Гавриил случайно встретил отца на улице, вцепился и передал «органам» как барчука. От смерти отца спас А. Авдеев — бывший комендант пленённой царской семьи. Расстрелян как «враг народа» в тридцать восьмом году. О нём упоминается в других моих рассказах.
«Какое же это красивое, даже прекрасное и одновременно страшное, грозное природное действо!» — опять про себя восхитился я. И вдруг ни с того ни с сего даванула мысль: из дома придётся всё-таки уйти. Не знаю куда, но придётся. Пусть они и родители мне, но сколько можно терпеть унижения? Они образованные, грамотные, а не понимают, да и не в состоянии понять, а может, не хотят, какими интересами я живу, к чему стремлюсь, что могу, а чего — не могу. Я для них всё ещё несмышлёный ребёнок и предназначен, чтобы беспрекословно выполнять их приказания. И для битья. Мальчик для битья. Виноват не виноват — получай ремня! Всё. Для них школа важнее самого меня. Фетишь! А я — ничто. Для отца же ещё и обуза. Которая тяготит. Мешает ему жить в спокойствии и довольстве. А мама? Ну что — мама? Она его рабыня.
Вон, во время войны наравне со взрослыми вовсю трудились на заводах и других производствах даже двенадцатилетние пацаны. Фронту помогали. И их за это уважали. Правда, война завершилась. И я давно из этого возраста вышел. Повзрослел. Так неужели не смогу найти и освоить рабочую специальность? И содержать себя. Учиться можно и в ШРМ. Не во всех же школах прогрызли стены «крысы»? В ШРМ лучше, чем в обычной общеобразовательной, — пацаны рассказывали. Вот только ещё бы и крышу над головой найти. В этом насущная цель. Тогда я стал бы абсолютно самостоятельным. И независимым.