Легенда о малом гарнизоне
Шрифт:
Из толпы выдвинулся комбат.
– Позвольте сказать, господин фельдфебель.
– Да?
– Согласно международному праву вы не можете принуждать нас работать, тем более на военных объектах.
Сержант переводил лихо и туда и обратно.
– Господин фельдфебель повторяет: кто не будет работать – не получит паек. А кто ослушается приказа – будет расстрелян на месте.
– Еще вопрос: как быть с ранеными? У нас сорок три человека нуждаются в срочной госпитализации.
– Господин фельдфебель говорит, что раненые сегодня же будут эвакуированы.
Может быть, немец ждал какой-то реакции, но ее не случилось. Русские стояли немой стеной, все с непроницаемыми, замкнутыми лицами. Они еще не успели разобраться окончательно в такой сложной ситуации, как «немецкий плен», и не знали еще таких словосочетаний:
Они и сами еще не знали этого (сознание неторопливо!), но в лицах, в глазах это уже было написано. Это было так явно, что даже фельдфебель это почувствовал, хотя и не понял, в чем дело. Но ему стало не по себе. Он отступил на шаг, еще отступил, сморщился и сказал: «Ну-ну, я вот погляжу, как вы работать будете… а то разговоры да вопросы… у меня разговор короткий…» Он попытался презрительно улыбнуться, но у него это не получилось, он еще что-то зло пробормотал под нос, стремительно повернулся на каблуке и быстро ушел.
– Дядя, ты должен идти, понял? – еле слышно прошелестело возле уха Тимофея.
– Знаю. Я пойду, – сказал Тимофей. – Ты не думай… Я пойду…
– Будем выходить – выложись. Там уж как-нибудь. Главное – возле ворот чтоб не завернули, гады.
– Ладно. Билет свой заберешь?
– Ты что, сбесился, дядя? – разъяренно зашипел Залогин. – Ты должен пройти, понял?
– Ладно. Я пройду… Ладно…
В воротах конюшни Тимофея остановили. Примкнутый к винтовке плоский штык лег плашмя на грудь и легонько толкнул назад, в темноту.
– Господин солдат говорит, что ты не можешь работать, тебя надо эвакуировать, – перевел стоявший возле другой створки молоденький старший сержант.
– Их бин арбайтен, – улыбнулся Тимофей немцу. – Их мегте…
Немец с досадой поморщился и залопотал вроде бы то же самое.
– Господин солдат говорит…
– Да ты не смотри на бинты! – закричал солдату Тимофей. – За мной еще и не всякий угонится. Их бин арбайтен!
– Швайн!
Немец оказался заводной. Он чуть отпрянул и со злостью упер штык прямо в середину нагрудной повязки, словно он на учении колол чучело. Штык не вошел, как понял Тимофей – ткнулся в Геркин комсомольский билет. Но если б там была даже голая грудь, Тимофей все равно бы не отступил. Нельзя было даже в мыслях уступать, иначе немец это тут же понял бы, и тогда наверняка конец.
Не поворачиваясь, краем глаза Тимофей видел, что Герка не отошел с лопатой к остальным, а, наоборот, подступает; поза у него праздная, будто любопытствует, чем эта сцена кончится, но лопату держит как надо: чуть не так пойдет дело – и немцу не сносить головы.
– Айн момент, – сказал Тимофей солдату, одним пальцем отвел от груди штык и протянул руку к Залогину. – А ну-ка дай лопату.
И не успел немец опомниться, как лезвие лопаты было свернуто а трубочку до самого черенка; свернуто с демонстративной легкостью, словно это лист бумаги, а не железо.
– Это айн, – сказал Тимофей. – А теперь цвай. – И развернул железную трубочку в лист.
Лопата, конечно, была безнадежно загублена, и при немецкой мелочной хозяйственности уже только за это можно было напороться на неприятность. Оставалось уповать на психологический эффект.
Немец глупо захихикал. Он повертел обезображенную лопату в руках, оглядел с неприкрытым восхищением Тимофея и счастливо расхохотался, будто нашел золотой самородок.
– Камраден! – закричал он, продолжая смеяться, и, когда еще несколько солдат сбежались к нему, он им важно объяснил, что тут произошло. Тимофею немедленно вручили еще одну лопату.
– Видерхолле!
Если б это не был
тщательно отрепетированный трюк, ему б и один раз не удалась такая штука. Трудность была в том, чтобы свернуть железо аккуратно, ровненько, а не скомкать в гармошку, не сломать; тут важен был первый виток. Но руки знала весь урок четко, пальцы ощущали каждую неровность металла, учитывали ее и действовали без подсказки головы.Первую лопату Тимофей свернул и развернул как-то сразу, вроде бы и усилий не затратил, во всяком случае, раны на это не отозвались. Со второй было хуже. Едва напряг пальцы, как ощутил толчок в грудь, наверное, ждал его; но он был готов в боли и вытерпел, он и не такую бы вытерпел, и даже виду не подал бы из гордости, что ему больно или тяжело; но тело не выдержало: оно защищалось от боли по-своему – включая системы торможения. И если б это была не автоматическая реакция, а сознательный процесс, ему бы не было иного названия, кроме одного: подлость. Конечно, подлость! – гнусная и мелочная. Ведь дело идет не только о жизни твоей, но и о чести, и ты готовишься к схватке, ты весь в кулаке зажат, в одной точке; ты знаешь: что бы ни случилось, какая бы мука тебя ни ждала, ты переборешь ее и победишь. И ты кидаешься в схватку с открытыми глазами, и, когда наступает момент, что уже видишь: вот она, победа! – вдруг оказывается, что тело твое имеет какую-то свою, независимую от твоей воли жизнь, свое чувство меры и самое для тебя роковое – инстинкт самосохранения, который в критическую минуту берет на себя все рычаги и кнопки управления, и ты, уже почти торжествовавший победу, вдруг ощущаешь, как тело перестает тебя слушаться и сознание отключается – не сразу, но неумолимо и бесповоротно. И ты в оставшиеся мгновения переживаешь такую горечь, такую муку, такой стыд за свое невольное унижение, что любая физическая боль сейчас показалась бы благом – ведь в ней было бы тебе хоть какое-то оправдание! Но и ее нет – утешительницы, побежденной твоею волей и отупевшим в борьбе с нею телом…
– Колоссаль! – орали немцы, хохотали и хлопали друг друга и Тимофея по плечам. – Колоссаль!
Потом побежали за фельдфебелем. Тот пришел со скептическим выражением лица, но, увидав изувеченные лопаты, восхищенно выпятил губы.
– Ловкая работа! Но так он изведет нам весь инвентарь. Еще одну лопату жалко, камрады, а? Пусть он нам свернет что-нибудь ненужное, только потолще, потолще. – Он огляделся по сторонам и вдруг обрадованно как-то звякнул струнами в своем горле и даже прищелкнул пальцами. – О святой Иосиф, как я мог забыть такое! Послушайте, камрады, ведь у этих русских есть национальная игра. А ну-ка притащите сюда хорошую подкову!
У Тимофея в роду гнуть подковы считалось бы пошлым, если б там знали такое слово; просто «эндую штуку всяк оторветь, вот ты что стоящее отчуди!». Еще когда он сворачивал вторую лопату, Тимофей, чтобы не упасть, отступил на шаг, прислонился спиной к воротам и ноги поставил пошире; уперся в ворота – какая ни есть, а подпора. Багровый занавес раскачивался перед глазами, колебался, но в какой-то момент Тимофей увидал подкову, как ему показалось, перед самым лицом. Тусклое окисленное железо, еще не отполированное землей. Он не знал, о чем говорили немцы, что происходило в последние две-три минуты, они выпали из его внимания, показались ему несколькими короткими мгновениями. Однако на подкову он среагировал сразу. И без пояснений он знал, чего от него хотят. Он цапнул подкову, но промахнулся, потянулся за нею второй раз и осторожно взял ее, буквально вынул ее из пространства, словно она в нем висела, поддерживаемая таинственными незримыми силами.
Потом он помедлил немного. Это уже была сознательная хитрость: он вовсе не собирался с силами, как думали немцы, а просто ждал, когда растает багровая завеса. Он перекладывал подкову из руки в руку, словно примерялся, как будет сподручней гнуть, хотя сразу знал, что сделает это одной левой, потому что правой руке был совсем конец; он перекладывал подкову, и ничуть не спешил, и наконец дождался, что завеса стала рваться, расползаться на куски, и в поле зрения ворвались молодые, возбужденные лица немцев, и оловянные пуговицы их мундиров, и новенькая портупея фельдфебеля, и даже триангуляционная вышка на дальнем холме почти в двух километрах отсюда. Сколько раз, проверяя дозоры, Тимофей видел эту вышку то слева, то справа от себя, весной и осенью, в полдень и в лунные ночи…